mebelshik36.ru - Афоризмы без рубрики Афоризмы и цитаты мудрых людей


Сделай сам своими руками навесной шкаф

РОМАН

Леонид Габышев родился 19 июля 1952 года в городе Омске. Закончил Волгоградский строительный техникум. Работал грузчиком, столяром, плотником, стекольщиком, кочегаром, слесарем-сантехником, мастером в ЖКО, корреспондентом газеты. «Одлян, или Воздух свободы» — первое прозаическое произведение автора — в журнальном варианте публиковался в «Новом мире».

Случайно мы рождены и после будем как небывшие: дыхание в ноздрях наших — дым, и слово — искра в движении нашего сердца.

Книга Премудрости Соломона,

Глава 2, стих 2

Будущий романист (тот, кто детство провел среди малолеток) опишет нам множество затей малолеток.

Гулаг, III—17

Однажды осенью 1983 года, когда уже пятый год мне не поступало не только предложений, но и ответов от наших издательств и журналов, когда и иностранные издатели метались по книжной ярмарке в Москве, как во время бомбежки, напуганные корейским лайнером, когда мои реалии походили на синдромы мании преследования и это было единственным спасением: одно подменять другим и отвергать таким образом,— меня разбудил утренний звонок в дверь.

На пороге стоял коренастый молодой человек странного и грозного вида, с огромным портфелем. Я живу у трех вокзалов, этого окошка Москвы в Россию, к которому приникло растерянное и пространное лицо нашей провинции. Какие только лица не заглядывали ко мне! Бомжи из Запорожья, бичи из Керчи, цыгане из Казани. Это был человек с вокзала.

– Андрей Георгиевич? — спросил он не сомневаясь, будто предъявив красную книжечку, и проник в квартиру. Я видел только его шрам.

Дальнейшее поведение отличило его от сотрудника: он быстренько снял обувь и в носках стал еще меньше, а портфель его еще больше. Он провел меня на кухню, осторожно поместил портфель под стол — что там было бьющегося! — и предложил мне сесть.

– Вас не прослушивают? — спросил он жестом, глянув на потолок и обведя пространство рукою.

– С чего вы взяли? — единственно как я мог на это ответить.

– Я по радио слышал о вас.

Радио — это радио. Я спросил:

– Ну и что вы слышали?

– Что есть такие писатели: Белов, Владимов и Битов…

Владимову было еще хуже моего, Белову много лучше. Нас могли объединить лишь «голоса».

– Владимова нет, Белов отказал, я его…— и вот я у вас.— И он опять осторожно посмотрел на портфель, будто тот мог сбежать.

Леденящее профессиональное подозрение пронзило меня.

– Э-то роман?..— спросил я, заикаясь.

– Тс-с! Все-таки вас могут прослушивать. Напечатайте, и я половину вам отдаю.

Любой уважающий себя член Союза воспользовался бы этим поводом, чтобы вытолкать посетителя за дверь. Я, видимо, не уважал себя как член Союза.

– С чего вы взяли, что я могу вас напечатать? Я себя не могу напечатать! — вспылил я.

– Полмиллиона ваши.

– Чего-чего??

– Но ведь миллион-то за него там заплатят! — сказал он уверенно.

«Нет! Не может быть…— соображал я.— Это не агент, не провокатор — он такой. Неужто такие бывают?»

– Я уже был на книжной ярмарке, предлагал…

Я представил себе господ, боявшихся, что их уже не выпустят домой из Шереметьева, тет-а-тет с моим посетителем, и мне стало весело. Как это его не замели?

– Ну вот видите, они не могут, а что я могу? Кстати, а почему бы вам не попробовать напечататься у нас?

Он посмотрел на меня с презрением. Я был достоин его.

– Читал я вашего Солженицына…— процедил он.

Нет, это был такой человек. Сомнения мои рассеялись.

Он достал из портфеля шесть папок. Портфель испустил дух: в нем, кроме романа, могла поместиться лишь зубная щетка.

Боже! Такого толстого романа я еще не видел.

– Больше восьмисот страниц, — сказал он с удовлетворением. — Девятисот нет, — добавил он твердо.

Каждая папка была зачем-то обернута в несколько слоев вощеной бумаги. В этой папке помещался дорогой, почти что кожаный скоросшиватель, внутри которого, наконец, были подшиты — каждая страниц на полтораста — рукописи. Таких многослойных сочинений я тоже не встречал.

– А в пергамент-то зачем заворачиваете? — естественно, поинтересовался я.

– А если в воду бросать? — живо откликнулся он.

С усталостью метра я разрешил ему оставить рукопись на просмотр, только чтоб не торопил.

– Хорошо, я зайду послезавтра,— согласился он.

Много повидал я графоманов и начинающих — этот восхитил меня.

– Послушайте, вы сколько сидели?

– Пять лет.

– А сколько писали?

– Ровно год.

– И хотите, чтобы я прочитал за один день?

– Так вы же не оторветесь.

Ни тени сомнения.

– А кто еще читал?

– А никто.

– Так откуда же вы знаете?

– Кстати,— сказал он,— у меня еще есть рекорд, не зарегистрированный в «Книге рекордов Гиннеса». Это может послужить хорошей рекламой книге.

Я уже ничему не удивлялся.

– Я могу присесть пять тысяч раз подряд. Сейчас сразу, может, и не смогу. Но если надо, потренируюсь и быстро войду в форму. Не верите? Ну две тысячи гарантирую прямо сейчас. Хотите?

– Ладно, верю, ступайте,— сказал я тоном умирающего льва.

Но он заставил меня тут же раскрыть рукопись! И я не оторвался. Как легко зато отступили от меня мои собственные беды! И никто потом не отрывался из тех, кто читал… Хотя их и не много было.

Вот уже пять лет эпизоды этой книги стоят перед моими глазами с тою же отчетливостью. Будто они случились на моих глазах, будто я сам видел, будто сам пережил.

Это страшное, это странное повествование! По всем правилам литературной науки никогда не достигнешь подобного эффекта.

Бытует мнение, что бывают люди, которые знают, о чем рассказать, но не умеют. Бытует и мнение, что теперь много развелось умеющих писать — только им не о чем. Оба мнения недостаточно точны, потому что относятся так или иначе к несуществующим текстам. Потому что — не знать или уметь, а мочь надо. Леонид Габышев — может. Потенция — самая сильная его сторона. У него эта штука есть. Он может рассказать нам о том, о чем, пожалуй, никто не может рассказать, тем более мастер слова. Жизнь, о которой он пишет, сильнее любого текста. Ее и пережить-то невозможно, не то что о ней повествовать. Представьте себе достоверное описание ощущений человека в топке или газовой камере, тем более художественно написанное. Наша жизнь наметила такой конфликт этики и эстетики, от которого автор со вкусом просто отступит в сторону, обойдет, будто его и не было. Габышев не может уступить факту и отступить от факта именно потому, что факт этот был. Был — вот высшее доказательство для существования в тексте. Голос автора слит с голосом героя именно по этой причине. А не потому, что автор по неопытности не способен соблюсти дистанцию. Дистанция как раз есть, иначе не охватил бы он жизнь героя в столь цельной картине. Памятлив автор и в композиции: переклички его в эпизодах и линиях, так сказать, «рифмы» прозы, свидетельствуют о некоем врожденном мастерстве, которого чаще всего не достигают умеющие писать. Эти «рифмы» обещают нам будущего романиста.

У Габышева есть два дара — рассказчика и правды, один от природы, другой от человека.

Его повествование — о зоне. Воздухом зоны вы начинаете дышать с первой страницы и с первых глав, посвященных еще вольному детству героя. Здесь все — зона, от рождения. Дед — крестьянин, отец — начальник милиции, внук — зек. Центр и сердце повести — колония для несовершеннолетних Одлян. Одлян — имя это станет нарицательным, я уверен. Это детские годы крестьянского внука, обретающего свободу в зоне, постигающего ее смысл, о котором слишком многие из нас, проживших на воле, и догадки не имеют.

Это смелая книга — и граждански, и художнически. Ее надо было не только написать (в то время «в никуда», в будущее — «до востребования»), ее надо было — преодолеть. Почти так, как ту жизнь, что в ней описана.

Впрочем, преодолевая эту жизнь уже в чтении, не успеваешь задаться вопросом, как эта книга написана. Эффект подлинности таков, сопереживание герою настолько велико, что не можешь сам себе ответить на другой вопрос: как можно было пережить все это?

Невозможно. Ни дружбы, ни опоры здесь нет — лишь боль и унижение, без конца. Смерть кажется желанной как единственно возможное освобождение. И все-таки герой спасается. Что же спасает его?

Спасает его любовь и вера. Эта тема может оказаться заслоненной для невнимательного читателя всем тем ужасом страдания, которым насыщена книга. Но, только не утеряв любовь и расслышав голос веры, выживает герой. Тут нет дани ни чувствительности, ни моде. Герой не подготовлен, он не знает, ни что такое любовь, ни что такое вера. Они являются ему с тою же достоверностью факта, что и страдания. Между любовью и верой здесь тот же знак равенства, что и в писании, но не вычитанный, а обретенный (недаром и любимую героя зовут Вера). В момент полного отчаяния, когда герой близок и к убийству и к самоубийству, он слышит Голос: «Терпи, терпи, Глаз, это ничего, это так надо. Ты должен все вынести. Ведь ты выдюжишь. Я тебя знаю, что же ты скис? Подними голову. Одлян долго продолжаться не будет. Ты все равно из него вырвешься». Герой верит Голосу и не верит себе, что и впрямь слышит его: «Неужели я начал от этого Одляна сходить с ума? Неужели сойду? Нет, с ума сходить нельзя. Ведь если и правда сойду, мне все равно не поверят, скажут, что я кошу. Нет, Господи, нет, с ума нельзя сходить. Что угодно, только остаться в своем уме. Буду считать, что я пока в своем уме. И это мне все приснилось. Интересно, а я узнаю, что я сошел с ума? Если сошел, то я же не пойму, что я дураком стал… Нет, если я так рассуждаю, то я, слава богу, еще не дурак».

Слава Богу! Это время не удалено от нас, мы его еще хорошо помним. Это не двадцатые, и не тридцатые, это конец 60-х — начало 70-х, когда страна погружалась во все более глубокий сон. Я ни хочу опережать повесть пересказом — прочтите. Прочтите и сравните свой сон с реальностью.

Прошло каких-то пять лет с тех пор, как ко мне заявился неожиданный гость как угроза, как кошмар, как напоминание. Страна начала просыпаться, все болит в ней и ломит как с перепою. Проснулась и себя не узнает: кругом националы, рокеры, зеки, старики и дети.

Пришло время и этой повести. Она нужна не им, а нам.

А. Битов.

Посвящается малолеткам

ЧАСТЬ №1

КРЕЩЕНИЕ

1

В широкие, серые, окованные железом тюремные ворота въехал с жадно горящими очами-фарами черный «ворон». Начальник конвоя, молоденький лейтенант, споро выпрыгнул из кабины, поправил кобуру на белом овчинном полушубке и, вдохнув холодный воздух, скомандовал: «Выпускай!»

Конвоиры, сидевшие в чреве «ворона» вместе с заключенными, отделенные от них стальной решеткой, отомкнув ее — она лязгнула, как пасть волка,— выпрыгнули на утоптанный снег. Следом посыпались зеки, тут же строящиеся в две шеренги.

– Живее, живее! — прикрикнул на них начальник конвоя, а сам, с пузатым коричневым портфелем, сплюнув сигарету на снег, скрылся в дверях привратки. Он пошел сдавать личные дела заключенных. Их было двадцать семь. Зеки построились по двое и дышали морозным воздухом, наслаждаясь им. У них его скоро отнимут. После тесноты «воронка» стоять на улице было блаженство. Солдаты-конвоиры их пересчитали, ради шутки покрыв матом новичка, которому не нашлось пары. Один из зеков — бывалый,— видя веселое настроение конвоя, сострил:

– По парам надо ловить, а непарных гнать в шею.

Конвоиры на это ничего не ответили, а запританцовывали, согревая замерзшие ноги. Из привратки показался начальник конвоя и, крикнув: «Заводи!»—скрылся снова.

– Пошёль,— буркнул на зеков скуластый солдат-азиат, перестав пританцовывать. Он и так плохо говорил по-русски, а тут вдобавок мороз губы прихватил.

Зеки нехотя поплелись в тамбур привратки. Когда они вошли, за ними захлопнулась уличная дверь. В тамбуре было теплее.

Через несколько минут на пороге с делами в руках появился невысокого роста капитан в кителе и шапке. На левой руке — широкая красная повязка, на повязке крупными белыми буквами написано — «дежурный». Это был дежурный помощник начальника следственного изолятора. Тюрьму, построенную в прошлом веке, официально называли следственным изолятором. Рядом с капитаном стояли лейтенант — начальник конвоя и старшина — корпусной, плотный, коренастый. Ему, как и капитану, было за сорок. У старшины на скуле была шишка с голубиное яйцо.

– Буду называть фамилии,— сказал капитан,— выходите, говорите имя, отчество, год и место рождения, статью, срок.

И он стал выкрикивать фамилии. Зеки протискивались к дверям и, отвечая капитану, как он приказал, проходили мимо него в дверь, потом в другую и оказывались в боксике. Боксик представлял собой небольшое квадратное помещение. Обшарпанные стены были исписаны кличками, сроками и приветами кентам. В правом углу у двери стояла массивная ржавая параша.

Среди заключенных был один малолетка — Коля Петров. Зашел он в боксик в числе последних, и ему досталось место около дверей, а точнее — у параши.

Зеки, кто зашел первым, сели вдоль стенок на корточки, а те, кто зашел позже, сели посредине. Колени упирались в колени, плечо было рядом с плечом. На один квадратный метр приходилось по два-три человека. Но на корточках сидели не все, некоторые стояли, так как невозможно было примоститься. Стоял и Коля.

Курящие закурили, а некурящие дышали дымом. И Коля закурил, слушая разговоры. Болтали многие: земляки, подельники, кто с кем мог,— но тихо, вполголоса. Дым повалил в отверстие в стене под потолком, забранное решеткой,— там тлела лампочка.

Коля за этап порядком устал и сел на корточки — лицом к параше. Он жадно затягивался и выпускал дым. Дым обволакивал парашу и медленно поднимался к потолку.

Дежурный закричал:

– Прекратите курить! Раскурились.

Он еще что-то пробурчал, отходя от двери, но слов его в боксике не разобрали. Цигарки многие затушили. Заплевал и Коля, бросив окурок за парашу. Он все сидел на корточках, и ноги его затекли — с непривычки. Он никогда так долго в таком положении не находился. Его глаза мозолила параша, и он подумал: почему на нее никто не садится? Ведь на ней можно сидеть не хуже, чем на табуретке. И он сел. Чтоб отдохнули ноги. Они у него задеревенели. К ногам прилила кровь, и побежали мурашки.

Сидя на параше, Коля возвышался над заключенными и был доволен, что нашел столь удобное место. Ноги отдохнули, и ему вновь захотелось курить. Теперь в боксике чадили по нескольку человек, чтоб меньше дыму шло в коридор. Рядом с Колей заросший щетиной средних лет мужчина докуривал папиросу. Он сделал несколько учащенных затяжек — признак, что накурился и сейчас выбросит окурок, но Коля тихонько попросил:

– Оставь.

Тот затянулся в последний раз, внимательно вглядываясь в Колю, и, подавая ему окурок, еще тише, чем Коля, сказал:

– Сядь рядом.

Коля встал с параши и сел на корточки, смакуя окурок.

– Первый раз попал?—спросил добродушно мужчина, продолжая разглядывать Колю.

– Первый — протянул Петров и струйкой пустил дым в коленку.

– Малолетка?

– Да.

– Ты знаешь,— продолжал мужчина, прищурив от дыма темные глаза,— не садись никогда на парашу.— Он почему-то замолчал, то ли соображая, как это лучше сказать новичку-малолетке, то ли подыскивая для него более понятные и убедительные слова.— Нехорошее это дело — сидеть на параше.

Он еще хотел что-то сказать, но забренчал ключами дежурный и широко распахнул двери. Зеки встали с корточек и перетаптывались, разминая затекшие ноги. Так сидеть было многим непривычно. В дверях стоял корпусной. Его шустрые глаза побегали по заключенным, будто кого-то выискивая, и он громко сказал:

– Четверо выходите.

Это начинался шмон.

Коля оказался в первой четверке. Вдоль стены с двумя зарешеченными окнами стояло четыре стола, у каждого — по надзирателю. Коля подошел к сухощавому пожилому сержанту, и тот приказал:

– Раздевайсь.

Коля снял бушлат, положил на стол, затем стал снимать пиджак, рубашку, брюки. Тем временем сержант осмотрел карманы бушлата, прощупал его и взял брюки. Коля стоял в одних трусах.

Когда одежда была осмотрена, сержант крикнул:

– А трусы чего не снял?

Коля снял трусы и подал ему. Тот прощупал резинку, смял их и бросил на вещи.

– Ну, орел, открой рот.

Коля открыл. Будто зубной врач, сержант осмотрел его. Затем ощупал голову, нет ли чего в волосах, и, наклонив Колину голову так, чтобы свет лампочки освещал ухо, заглянул в него. Потом в другое. Оглядев тело Коли, сказал:

– Повернись кругом.

Коля повиновался.

– Присядь.

Коля исполнил.

– Одевайся.

Петров оделся, и его первого закрыли в соседний пустой боксик, но тут же следом вошел второй заключенный, через некоторое время третий и четвертый.

Так проходил шмон. Из одного боксика выводили, в коридоре обыскивали и заводили в другой.

Наконец шмон закончился. И зеки опять сидели, стояли в точно таком же, как и первый, боксике, помаленьку дымя и болтая. Это все, что они могли делать. В парашу никто не оправлялся — все терпели. Но вот отворилась дверь. Тот же старшина, с шишкой на скуле, рявкнул:

– Выходи!

Зеки выходили и строились на улице, поджидая остальных. Мороз крепчал. Ветра почти не чувствовалось. Вдалеке, за забором, были рассыпаны огни ночного города, приятно манящие к себе. На них смотрели многие. А Коля так и впился в них. Тюремный двор был тоже освещен еще ярче, но то были тюремные огни, и душа от них не приходила в восторг, а, наоборот, была угнетена, будто они хотели высветить в ней то, что никому не предназначалось.

У Коли закипело в груди, стало труднее дышать, будто тюремный воздух был тяжелее. Вот подул ветерок, он охватил лицо, но не тронул спертую душу. Коля не ощутил его, он все еще был поглощен далекими огнями за забором. Так туда захотелось! Оттуда дует ветер. И там легче дышится. Ведь за забором — воздух свободы.

Оцепенение Коли прервалось окриком старшины:

– Разобраться по двое!

Их снова пересчитали и повели в баню. Она имела вид приземистого сарая с двускатной крышей. Они вошли в низкие двери. Здесь был небольшой тамбур, из которого вели две двери — одна налево, другая направо. Старшина открыл левую дверь, и зеки последовали за ним. Когда все зашли, старшина скомандовал:

– Раздевайтесь побыстрей. Вещи в прожарку.

И вышел.

В стене открылось окно не окно — целая амбразура, и из него по пояс высунулся заключенный — работник хозяйственной обслуги, одетый в хлопчатобумажную черную куртку, и сказал:

– Вещи сюда.

Зеки клали вещи на высокий квадратный стол с толстыми ножками, стоящий перед окном, голые проходили через холодный тамбур и входили в другую дверь. Здесь зеков наголо стригли три дюжих румяных молодца из хозобслуги — старыми ручными машинками, которые клочьями выдирали волосы. Командовал баней вольнонаемный, тощий, сутулый старикашка с сиплым голосом. На нем был длинный черный халат, застегнутый на все пуговицы, из-под халата выглядывала красная клетчатая рубашка, этим и отличавшая его от хозобслуги, которой вольные вещи, кроме теплого белья, не полагались. И еще у него в отличие от хозобслуги были волосы — мягкие, редкие, седые, зачесанные назад.

Сиплый раздал ножницы, чтобы стригли ногти на руках и ногах, а потом, взяв в руки машинку, просипел:

– Лобки, лобки стригите.—И протянул машинку оказавшемуся рядом зеку.

Лобки так лобки (Коля никогда не слышал этого слова), и все по очереди начали их стричь. После этих процедур зеки брали из посылочного ящика кусочек хозяйственного мыла, который утопал в кулаке, и заходили в моечное отделение.

Взяв цинковый изогнутый тазик и набрав в него воды, Коля сел на деревянную скамейку и стал брызгать на себя воду — мыться ему не хотелось. Он посмотрел на других зеков: они с усердием терли себя истерзанными, с козий хвост, мочалками, фыркали и отдувались, снова набирали горячей воды, крякали от удовольствия, терли друг дружке спины. Совсем как в вольной бане. Коля, пересилив себя, намылил бритую голову, поскреб для виду, смыл мыло, набрал погорячее свежей воды и стал снова брызгать на себя. Сидеть, не обливаясь горячей водой, было холодно. Эту противную мочалку, которой обувь вытирать не каждый станет, брать в руки не хотелось. Но более всего ему не хотелось мыться в тюремной бане. Он окатил себя водой и набрал еще. Тут отворилась дверь, но не та, в которую они заходили, и старшина, несмотря на то, что еще не все помылись, гаркнул:

– Заканчивай мыться! Одеваться!

Коля окатил себя водой и первый вошел в то помещение, где они сдали вещи в прожарку. Он понял — баня построена по кругу. На грязном полу в беспорядке валялись вещи. Он еле отыскал свои. Из окошка их, горячие, после прожарки выбросили на пол. Их и сейчас невозможно было надеть — особенно жгли руки металлические пуговицы. Зеки едва разобрались с вещами — их повели на склад получать постельные принадлежности.

Наступало утро. Но на улице было все так же темно. Снег искрился от яркого освещения. Было заметно движение хозобслуги. Готовили завтрак.

Этапников завели в длинное одноэтажное здание. Здесь находилось несколько камер для заключенных и тюремный склад. Стали выдавать матрац, наматрасник, подушку, наволочку, одеяло и кружку с ложкой. Подошла очередь и Коли. Кладовщица, взглянув на него, улыбнулась:

– Ты к нам не в первый раз?

– В первый.

– Что-то лицо мне знакомо. Ну сознайся, что не в первый.

– Нет, в первый.

Забрав вольную одежду, кладовщица выдала ему тюремную. Малолеток в отличие от взрослых переодевали; и им вместо наматрасника давали простыни. Коля отошел в сторону и стал одеваться. Серый застиранный хлопчатобумажный костюм был велик. Рукава он подвернул, а брюки поддернул повыше. Разбитые ботинки, какие дают в профессионально-технических училищах и рабочим на предприятиях, были ему размера на три больше. Каблуки почти что сносились. Шнурков не было. Фуфайка тоже была велика, а шапка еле держалась на затылке.

Зеков повели в трехэтажный корпус разводить по камерам. На улице брезжил рассвет.

Петрова одного закрыли на первом этаже в пустую камеру. Она была сводчатая. Вытянутая в длину. В ней стояли три железные кровати с забетонированными ножками. У левой стены — стол, рядом с ним бачок для воды, а на нем вместо кружки алюминиевая миска. У противоположной от двери стены, под окном, проходили две трубы отопления.

Коля положил матрац на кровать, на ту, что стояла ближе к дверям, а значит, и к параше, и сел сам. «Интересно,— подумал он,— в КПЗ говорили, что в камерах много людей, есть радио, шашки, шахматы, свежие газеты. А здесь одиночка».

Через зарешеченное окно ничего не было видно, потому что с улицы были прибиты жалюзи. Он расправил матрац, вата в котором была сбита комками, и лег лицом к двери. «Сколько же я буду сидеть один?»

Он пролежал до обеда, разглядывая сводчатый потолок, стены, дверь… Иногда вставал, оправлялся в парашу, пил холодную воду и ложился снова. Скукота. Вдруг открылась кормушка, и ему подали обед — гороховый суп и овсяную кашу.

Мысли его путались. От тюрьмы перескакивали к КПЗ, к дому, к училищу. И все же Коля твердо верил: срок ему не дадут, ну на худой конец — дадут условно. Да и Бог с ним. Лишь бы свобода. Остальное — ерунда.

После ужина Коле сказали собраться с вещами и повели на второй этаж. Дежурный, достав из-за голенища яловых сапог фанерку, формой как разделочная доска для хозяйки, только поменьше, поставил карандашом пополнение в двадцать восьмую камеру и открыл ее.

Коля решил быть пошустрее и потому смело переступил порог. Пацаны сидели и лежали на кроватях. Но едва захлопнулась дверь, как все повскакали с мест, гогоча от радости.

– О-о-о!!! Камбала!!! Где же тебя поймали?!! — прокричал белобрысый мордастый парень, с восторгом оглядывая Петрова.

Вопрос повис в камере, все молчали, устремив пять жадных взоров на новичка. У него не было левого глаза, и он наполовину был прикрыт. Под невидящим глазом зияла ямка, в которую запросто бы поместилось воробьиное яйцо. Ямка напоминала воронку от авиабомбы только во много раз меньше. Из воронки в четыре разные стороны расходились темные грубые рубцы.

Коля не оробел и, улыбнувшись, ответил:

– Тура обмелела, вот меня и поймали.

Пацаны загоготали еще громче и подошли ближе, внимательно разглядывая новичка. Он был невысокого роста и выглядел совсем сопляком. Коля рассматривал их. Малолеток было пять. Сильно здоровых среди них не было, но он был всех меньше. Он стушевался. Нехорошее предчувствие закралось в душу. «Если полезут драться — отвечу, будь что будет»,— решил он.

– Ребята, куда матрас положить?

– Да вот,— указал белобрысый на пустую кровать.— Ложи сюда.

Другой, похожий на цыгана, парень обвел прищуренным взглядом сокамерников и, заикаясь, сказал:

– Да ты раздевайся. Не стесняйся. Это теперь твой дом.

Коля сбросил с себя бушлат и шапку на кровать, хотя в камере была вешалка, но кровать ближе. Парни закурили, и Коля попросил у них. Прикурив, сильно затянулся.

– Ну, откуда будешь? — спросил белобрысый.

– Из Заводоуковского района,— ответил Петров и, чуть помолчав, спросил: — Земляки есть?

– У нас нет. Там,— и парень показал рукой в стену,— в какой-то камере есть.

Ребята расселись на кроватях. Сел и Коля.

– По какой статье? — спросил, заикаясь, цыган.

– По сто сорок четвертой.

– Кого обчистил?

Коля задумался.

– Я вообще-то никого не чистил. Шьют мне две кражи.

– Э-э-э,— протянул белобрысый.— Он в несознанку. Вяжи об этом.

Ребята курили и расспрашивали Петрова, сколько человек пришло по этапу, много ли малолеток, первый ли раз в тюрьме. Он отвечал, а сам рассматривал камеру. Она была небольшая. Всего три двухъярусных кровати. Он занял шестое, последнее свободное место. Возле вешалки с фуфайками, на табурете, стоял бачок с водой. В углу у самой двери притулилась параша. У окна между кроватями стоял стол. На столе лежала немытая посуда. Стол и пол были настолько грязные, что между ними не было никакой разницы.

Ребята встали с кроватей, и цыган сказал:

– Тэк-с… Значит, в тюрьме ты в первый раз. А всем новичкам делают прописку. Слыхал?

– Да, слыхал. — Но в чем заключается прописка, Коля не знал.

– Ну что ж, надо морковку вить. Сколько морковок будем ставить?

Ребята называли разные цифры. Остановились на тридцати: двадцать холодных и десять горячих.

– А банок с него и десяти хватит, — предложил один.

– Десяти хватит, — поддержали остальные.

Морковку из полотенца свили быстро. Ее вили с двух сторон, а один держал за середину. То, что они сделали, и правда походило на морковку, по всей длине как бы треснутую. Цыган взял ее и ударил по своей ноге с оттяжкой.

– Н-нештяк.

– Добре, — поддакнул другой.

Посреди камеры поставили табурет, и белобрысый, обращаясь к худому и потому казавшемуся высоким парню, сказал:

– Смех, на волчок.

Смех вразвалочку подошел к двери и затылком закрыл глазок, чтобы надзиратель не видел, что здесь будет происходить.

– Кто первый?—спросил белобрысый и, протянув парню с пухлым лицом морковку, добавил: — Давай короче.

Пухломордый взял морковку, встряхнул ее и, усмехнувшись, приказал Коле:

– Ложись.

Коля перевалился через табуретку. Руки и ноги касались пола. Парень взмахнул морковкой и что было силы ударил Колю по ягодицам.

– Раз, — начал отсчет один из малолеток.

– Слабо,— корил белобрысый,

– Ты что, — вставил цыган, — забыл, как ставили тебе?

Парень сжал губы, и во второй раз у него вышло лучше.

– Два.

– Во-о!

– Три.

– Это тоже добре, — комментировал цыган.

– Четыре.

Задницу у Коли жгло. Удары хоть и были сильные, но терпимые. Он понял, что морковка хлещет покрепче ремня. Кончил бить один, начал второй. Ягодицы уже горели. Четырнадцать холодных поставили, осталось шесть.

Теперь очередь была Смеха. Его заменили на глазке. Удары у Смеха были слабые, но боль все равно доставляли. Он отработал свое и опять стал на глазок. Осталось десять горячих. Конец морковки чуть не до половины намочили.

– Дер-р-ржись, — сказал цыган Коле.

Мокрая морковка просвистела в воздухе и, описав дугу, обожгла Коле обе ягодицы. Цыган бил сильнее. И бить не торопился. Свое удовольствие растягивал. Ударив три раза, он намочил конец морковки еще, повытягивал ее, помахал в воздухе и, крякнув, с выдохом ударил. Только у Коли стихла боль, как цыган взмахнул в последний раз, попав, как и хотел, самым концом морковки. Такой удар был больнее.

Но вот морковка в руках у белобрысого.

– На-ка смочи, — подал он ее пухломордому.

Теперь морковка была мокрая почти вся.

Белобрысый свернул ее потуже, повытягивал так же, как цыган. Парни, видя, что он скоро ударит, загоготали, предвкушая удовольствие. Все знали по себе, как он бьет.

– Ты ему,—сказал цыган,—ударь разок не поперек, а провдоль. Чтоб хром лопнул.

– Он тогда в штаны накладет, — заметил другой.

Коля понял, что били вначале слабые, а теперь надо выдержать самое главное. И не крикнуть. А то надзиратель услышит. Петрову было неловко лежать, перевалившись через табурет. Из его рта пока не вылетел ни один стон. Вот потому его хлестали сильнее, стараясь удачным ударом вырвать из него вскрик. Чтобы унизить. Упрекнуть. Коля понимал это и держался.

Белобрысый поднял обе руки до уровня плеч, в правой держа морковку. Расслабился, вздохнул, переложил конец морковки в левую руку и, сказав: «Господи, благослови», с оттяжкой что было мочи ударил. Задница у Коли и так горела, а сейчас, после удара, будто кто на нее кипятка плеснул. Следующий удар не заставил себя ждать. Только утихла боль, белобрысый сплеча, без всякой оттяжки хлестанул вдругорядь. Удар был сильнее первого. Коля после него изогнул спину, но не застонал. Ребята каждый удар сопровождали кто выдохом, будто били сами, кто прибауткой. Их бесило, что пацан не стонал. Им хотелось этого. Они ждали стона. Тогда белобрысый стал бы бить тише. Но Коля терпел. Последний удар был самый сильный. Казалось, в него вложена вся сила. Но стона нет. Белобрысый отдал морковку, чтобы к ее концу привязали кружку, и сказал:

– Молодец, Камбала. Не ожидал. Не то что ты, Смех!

Смех с ненавистью взглянул на Петрова. Он перед Камбалой унижен. Перед этим одноглазым…

Пока привязывали к концу морковки кружку, Коля передохнул. Осталось вытерпеть последние десять банок. Алюминиевая кружка к ошпаренной заднице будет прилипать больнее.

Поставили Коле и банки. Он выдержал. Ни стона. Задница горела, будто с нее сняли кожу. Его еще ни разу так долго никто не бил. Белобрысый и двое ребят остались довольны Петровым. Так терпеть должны все. Но двое, цыган и Смех, были разъярены и возненавидели его.

Коля закурил.

–Н-ну с-садись, — сказал цыган. — Что стоишь?

Парни засмеялись. Все понимали, что сесть ему сейчас невозможно.

– Покури, передохни,—беззлобно сказал белобрысый.—Садиться еще придется. Кырочки, тромбоны и игры остались. — Он помолчал, глядя на Колю, потом добродушно, будто не было никакой прописки, сказал: — Теперь можно знакомиться. — И протянул широкую жесткую ладонь. — Миша.

– Коля.

Вторым дал руку цыган.

– Федя.

Третий был тезка, а четвертого звали Вася. Смех дал руку и сказал:

– Толя.

– Не Толя,— оборвал его Миша,— а Смех.

– Ну, Смех, — недовольно протянул он.

–А ты, —сказал Миша, обращаясь к Коле,—отныне не Коля, а Камбала. Эта кличка тебе подходит.

Посреди камеры поставили скамейку.

– Садись, — сказал цыган, — сейчас получишь по две кырочки и по два тромбона.

Коля сел.

– Делай, Вася, — скомандовал Миша.

Вася подошел, нагнул Коле голову, сжал пальцы правой руки и, размахнувшись, залепил ему по шее. Раздался шлепок.

– Р-раз, — произнес цыган.

И тут Вася, вновь примерившись, закатил Коле вторую кырочку.

– Следующий.

Когда бил Миша, голова сотрясалась, чуть не отскакивая от шеи, и хлопок, похожий на выстрел, таял под потолком. Шею ломило.

Затем ребята поставили Коле по два тромбона. Одновременно ладонями били по ушам и с ходу, соединив их, рубили по голове. Уши пылали. В ушах звенело.

– А сейчас, Камбала, будем играть в хитрого соседа,— объявил Миша.

– Я буду хитрым соседом, — вызвался цыган.

– Игра заключается в следующем, — продолжал Миша. — Вы двое садитесь на скамейку, на головы вам накидываем фуфайку, а потом через фуфайку бьем вас по головам. Вы угадываете, кто ударил. Это та же игра, что и жучок. Вернее сказать—тюремный жучок. Только вместо ладони бьют по голове. Итак, начали.

Коля и Федя сели на скамейку. На них вмиг накинули фуфайку, и Коля тут же получил удар кулаком по голове. Он поднял фуфайку и посмотрел на Мишу, так как удар был сильный.

– Ты?

– Нет!

Теперь Коля накинул подол фуфайки на голову сам. Следующий удар получил Федя. Но он тоже не угадал. Коля не отгадал и во второй раз и в третий. А в четвертый его ударили не кулаком, а чем-то тяжелым, отчего в голове загудело. Но он не отгадал опять. Теперь не только задница ныла, но и голова гудела. Вот он опять получил удар чем-то тяжелым и понял, что на этот раз ударил сосед. Коля скинул фуфайку и показал пальцем на Федю.

– Это он.

– Ох и тугодум ты. Бьют тебя все, а надо на соседа показывать. Ведь игра же называется хитрый сосед, — улыбаясь, сказал Миша.

Следующая игра называлась петух. Коля с усилием натянул рукава фуфайки на ноги. И тут его голову обхватили две дюжие руки, наклонили ее и, просунув под воротник, натянули фуфайку на спину. Затем цыган с пренебрежением толкнул Колю ногой. Коля закачался на спине, как ванька-встанька, и остановился. Петух был своего рода капкан или смирительная рубашка: Колина голова была у самых колен, ноги, продетые в рукава, бездействовали, руки, прижатые фуфайкой, стянуть ее были не в силах. Он катался по полу, стараясь выбраться из петуха, но тщетно. С ним могли сделать все что угодно. Ребята давились от смеха, наслаждаясь его беспомощностью.

Ярости уже не было в Коле, чувства были парализованы. Ему хотелось одного — чтоб побыстрее все кончилось. Воля его была надломлена. Раньше он думал, что среди заключенных есть какое-то братство, что они живут дружно между собой, что беда их сближает и что они делятся последней коркой хлеба, как родные братья. Первый же час в камере принес ему разочарование. Он готов был плакать. Лучше провалиться в тартарары, чем беспомощному валяться на полу под насмешки друзей по несчастью.

– Хорош гоготать. Побалдели — и будет. Снимите петуха, — сказал Миша.

Но никто не двинулся с места. Освобождать никому не хотелось. Все же тезка освободил ему голову, и Коля медленно, будто контуженый, стал вытаскивать ноги из рукавов. Вот он свободен. Фуфайка лежит рядом. Но он продолжает сидеть на полу. Федя-цыган подходит, заглядывает ему в лицо и, отойдя к двери, расстегивает ширинку. Коля невидящим взглядом смотрит в пол. Цыган оборачивается и подходит к Петрову. Камера остолбенела. Такого еще никто не видывал. Цыган остановился в двух шагах от Коли и стал тужиться. Коля поднял на него глаза, но остался недвижим. Ему надо было встать, но этот час кошмара вымотал его и он не соображал, как ему быть. Струя побежала и стала приближаться к Коле, еще доля секунды — и она ударит в лицо. Коля не вскочил с пола, а только инстинктивно, будто в лицо летит камень, поднял руку. Ладонь встретила струю, и от нее полетели сотни брызг в стороны.

– Федя, Федя, ну зачем ты, Федя? — Встать Коля не мог.

Цыган смеялся. Струя колебалась. Коля водил рукой, ловя струю, и она разбивалась о ладонь. Но вот до него дошло, что надо сделать, и он вскочил с пола. Цыган прекратил. В камере стояло гробовое молчание. Первым его нарушил цыган:

– Ну, остается еще одно — и хватит с тебя.

Все молчали.

– В тюрьме есть закон, — продолжал цыган, — и в нашей камере тоже: все новички целуют парашу.

Коля не знал, когда кончится эта пытка, и был сейчас готов на все. Что параша дело плохое — эти слова не пришли ему на память. Не до воспоминаний. Все как во сне. Но почему-то целовать парашу показалось ему странным, и он, посмотрев на цыгана, спросил:

– И ты целовал?

– А как же…

Коля обвел взглядом ребят, сидящих на кроватях. Они молчали. И спросил:

– А что, правда надо целовать парашу?

Ответом — молчание. Коля заколебался. Тогда Смех поддержал цыгана:

– Целуй. Все целуют.

– Вот поцелуешь — и на этом конец,— вмешался опять цыган. Как хотелось Коле сейчас, чтоб все это кончилось. Сломленная воля говорила: целуй,— но сердце подсказывало: не надо.

Не доверяя цыгану и Смеху, он посмотрел на Мишу, самого авторитетного в камере. Миша был доволен Колей — он ни разу не застонал, когда его прописывали. Но теперь, когда Коля малодушничал, Мише не было его жалко.

– Парашу целуют все. Это закон,— сказал он.

Коля еще раз обвел всех взглядом и остановился на цыгане.

– Ну что же, целуй,— растягивая слова, чтобы не заикаться, сказал цыган.

– А куда целовать?

– Открой крышку и в крышку изнутри.

Коля медленно подошел к параше — она стояла у самой стены — и откинул крышку.

– Сюда? — указал он пальцем на зернистую, отбеленную солями внутреннюю сторону крышки.

– Сюда,— кивнул цыган.

Сердце, сердце опять подсказывало Коле, что целовать парашу не надо. Но крышка открыта — мосты сожжены. К ребятам он стоял спиной и нагибался к крышке медленно, будто она его могла полоснуть, словно нож, по горлу. Из параши несет мочой. Вот уже крышка рядом, он тянет к ней губы, будто она раскаленная и, прикоснувшись, обожжет их. В камере тишина. Все замерли, будто сейчас свершится что-то такое, от чего зависит их судьба. Коля еле тронул губами крышку и только выпрямился — камера взорвалась:

– Чушка! Параша! Мина!

Гул стоял долго.

– Камбала! Закрой парашу! — наконец крикнул Миша.

Коля закрыл.

– Сейчас мы позвоним,— продолжал он,— во все камеры и скажем, что у нас есть чуха.

Миша взял со стола кружку и только хотел стукнуть по трубе, как Коля, поняв, какая жизнь его теперь ожидает, закричал:

– Миша! Ребята! Простите! Ведь я правда думал, что надо целовать парашу. Вы же сказали,— он посмотрел на цыгана, на Смеха, остановил взгляд на Мише,— что целовать парашу — тюремный закон. Если б вы не сказали, разве б я стал целовать? Да не поцеловал я ее, я только губы поднес…

Ребята молчали. Решающее слово оставалось за Мишей. Миша немного подумал.

– Хорошо,— сказал он и поставил кружку на трубу отопления,— звонить не будем.

Он замолчал. Молчали и остальные.

– Я думаю, его надо простить,— произнес Миша.

Смех был против, а цыган молчал. Двое ребят согласились с Мишей. Переговорив, парни Колю решили простить и никогда никому об этом не рассказывать.

Камеру повели на вечернюю оправку. Парашу тащили Смех и Коля. Туалет — через две камеры, в самом углу. Стены его обрызганы раствором и напоминали вывернутую наизнанку шубу. Так сделано для того, чтобы на стенах не писали. Ребята подошли к стене и в щелях «шубы» стали искать записки.

На этаже два туалета в разных концах. Половину камер водили в один, другую — во второй. Туалет — общее место, и его стена-шуба служит почтой.

Парни умылись, вытерлись полотенцами. Умылся и Коля, но вытерся в камере. Не взял полотенце.

Покурив, ребята начали учить Колю фене — воровскому жаргону. По фене он не ботал, а это входило в ритуал, дополняя прописку и игры. Так Петров узнал, что кровать — это шконка, или шконцы, лампочка — тюремное солнышко, ботинки — коцы, говноступы, или говнодавы, или прохоря, надзиратель — дубак, попка, попкарь, глазок в двери — волчок…

Ну, Камбала, ты знаешь «Гимн малолеток»? — спросил Миша.

– Не знаю.

– Ладно, выучишь потом. Давай у дубака попроси гитару, а то скучно. Я поиграю, а мы споем «Гимн малолеток».

Коля постучал в кормушку. Надзиратель открыл ее.

– Что тебе?

Это — другой попкарь. Они сменились.

– Старшой, дай гитару, мы поиграем.

– Может и бабу привести?

Он закрыл кормушку, а пацаны закатывались со смеху.

– На базар не хочешь сходить? — смеясь, спросил цыган. — Может, толкнешь чего да водяры притащишь.

Засмеялись опять. Смеялся и Коля. За компанию. Над самим собой.

Насмеявшись над новичком, ребята помыли ложки, вытерли со стола и сели ужинать во второй раз. Из-за окошка — оно служило холодильником — достали сливочное масло, копченую колбасу и пригласили Колю к столу. Он отказался.

– У малолеток все общее, садись, — поставил точку Миша.

Он сел. Колбасу нарезали алюминиевой ложкой. Ее конец заточен, как финский нож.

Коля брал тоненькие кусочки колбасы не только из-за скромности — есть не хотелось. Побыть бы одному! В одиночке!

Ребята убрали со стола и расправили кровати. Коля постелил постель, и попка прокричал:

– От-бой!

Ребята улеглись, и цыган спросил Колю:

– Кино любишь?

– Люблю.

– Часто смотрел?

– Часто.

– Во-о-о! Нештяк! Счас будешь рассказывать.

Коля рассказал два кинофильма. Ребята — довольны. Цыган попросил еще.

– Хорэ[1] , Федя! Оставь на завтра, — громко сказал Миша и отвернулся к стене.

Коля с головой — под одеяло, будто одеяло отделяло его от тюрьмы.

Он долго не мог уснуть. Ворочался. Тяжкие думы захлестывали сознание. Не ожидал, что тюрьма так издевательски встретит. «Господи, помоги», — молила его душа. На кого уповать — не знал он, а на себя после унизительного вечера почти не надеялся. «Что я могу сделать с пятерыми? Как быть?» Понимал он, что житуха будет несладкой. Но изменить ничего нельзя. С волками жить — по-волчьи выть. И не выть, а лишь только подвывать.

Ему снились кошмарные сны. Он проснулся и обрадовался: как хорошо, что все было во сне. Но тут же вспомнил вчерашний вечер, и ему стало страшно. Сейчас ему хотелось, чтобы и тюрьма была лишь только сном. Он откинул одеяло, и в глаза ему ударил неяркий свет ночной лампочки, светившей, как и в боксике, из зарешеченного отверстия в стене. Нет — тюрьма не сон. «Сколько же сейчас времени? Скоро ли подъем?» — подумал он, поворачиваясь к стене и натягивая на голову одеяло.

Он лежал, и ему не хотелось, чтобы наступало утро. Что принесет ему новый день? Уж лучше ночь. Тюремная ночь. Тебя никто не тронет. Или лучше — одиночка.

Но вот дежурный в коридоре заорал: «Подъем!» — и стал ходить от двери к двери и стучать ключом, как молотком, в кормушки, крича по нескольку раз «подъем». Камера проснулась. Ребята нехотя вставали, потягивались, ругали дубака.

– Да, Камбала, ты сегодня дневальный,— с кровати сказал Миша, стряхивая на пол пепел с папиросы.

Слышно было, как соседние камеры повели на оправку. И у их двери дежурный забренчал ключами.

– На оправку! — распахнув дверь, крикнул дежурный.

Цыган, проходя мимо Коли, сказал:

– Выставь бачок.

Коля выставил и зашел за парашей.

– Смех,— услышал Петров в коридоре голос Миши,— а парашу кто будет помогать нести?

Смех вернулся в камеру, злобно взглянул на Колю, и они, взяв за ручки двухведерную чугунную парашу и изгибаясь под ее тяжестью, засеменили в туалет.

В туалете было холодно — здесь трубы отопления не проходили. После оправки ребят закрыли в камеру.

В коридоре хлопали кормушки: разносили еду. Открыли и у них.

– Кружки! — гаркнул работник хозобслуги, и Коля, взяв со стола кружки, в каждую руку по три, поднес к нему.

Тот шустро насыпал в каждую кружку по порции сахару специальной меркой, сделанной из нержавейки и похожей на охотничью мерку для дроби. Через несколько минут Коля получил шесть порций сливочного масла, завернутого в белую бумагу, а затем хлеб и занес бачок с кипятком.

Открылась кормушка, и баландер — молодая симпатичная женщина, стала накладывать кашу. Ребята облепили кормушку. Коля смотрел на согнутые спины малолеток. Миша и цыган стояли у кормушки первые и пожирали взглядом женщину, бросая комплименты и чуть ли не объясняясь в любви. В каждой камере ей уделяли внимание, иногда граничащее с цинизмом. В роли баландера выдерживала не каждая женщина, но многие соглашались: досрочное освобождение заставляло женщину пойти на этот шаг и стать объектом ежедневных излияний заключенных.

Парни сели за стол. В белый ноздристый хлеб, который в тюрьме давали малолеткам только на завтрак, они втерли пятнадцать граммов масла и стали завтракать. Ели они не торопясь, особенно когда пили чай с сахаром и маслом. Удовольствие растягивали.

После завтрака Коля собрал со стола миски и поставил их у дверей.

Теперь малолетки, лежа на кроватях, курили и ждали вывода на прогулку. Когда им крикнули приготовиться, Коля сказал:

– На прогулку я не пойду. У меня носков шерстяных нет и коцы здоровенные.

– Пошли,— позвал цыган,— мы ненадолго. Замерзнем — и назад.

Вместо, шарфов парни обмотали шеи полотенцами.

Но Коля остался.

Как хорошо быть одному. Вот бы они совсем не возвращались. Но ребята минут через двадцать вернулись. Румяные, веселые.

Отогревшись, цыган взял шахматы.

– Сыграем в шашки?

– Сыграем,— согласился Коля.

Вместо шашек расставили шахматы. Цыган обвел всех взглядом и спросил Колю:

– Играем на просто так или на золотой пятак?

– Конечно, на просто так. Где же я возьму золотой пятак, если проиграю?

За игрой наблюдали, но никто не подсказывал. Коля цыгану проиграл быстро.

– Ну, теперь исполняй три желания,— сказал цыган, вставая из-за стола и самодовольно улыбаясь.

Он потянулся будто после тяжелой работы и встал посреди камеры, скрестив руки на груди.

– Какие три желания? Мы так не договаривались.

– На просто так — это значит на три желания.

– А если б на золотой пятак,— спросил Коля,— тогда бы что?

– А тогда я бы потребовал у тебя золотой пятак. Ты бы где взял его? Нигде. Ну и опять — три желания.

Понял Коля — три желания горели ему так или иначе.

– Первое желание говорю я.— Цыган поднял вверх указательный палец.— Да ты не бойся, желания простые. Полай на тюремное солнышко, а то оно надоело. Неплохо, если оно после этого потухнет. Пошел.— И цыган указал ему место.

Коля вышел на середину камеры, поднял вверх голову и залаял.

– Плохо лаешь. Старайся посмешнее. Представь, что ты на сцене. Мы — зрители,— сказал Миша,— и тебе надо нас рассмешить. Ты должен не только лаять, но и изображать собаку. А вначале— повой.

Коля, глядя на лампочку, завыл. Он решил сыграть роль собаки по-настоящему. Бог с ними, на сцене он выступал не раз. Выл он на разные голоса. Потом, обойдя камеру и виляя рукой вместо хвоста, навострил уши другой рукой. И загавкал. Ребята покатились со смеху. Это им понравилось. Гавкал он долго, из разных положений, а потом, как будто обессиленный, упал на пол и завилял «хвостом».

Парни зааплодировали. Унижения, как вчера, он не чувствовал. «Это роль, лишь только роль»,— утешал он себя.

– Итак, Камбала, молодец! — похвалил его Миша. — Смех эту роль исполнил хуже. Мы его заставляли гавкать до тех пор, пока не потухнет лампочка. — Миша затянулся и, выпуская дым, продолжал: — Следующий номер нашей программы,— он задумался,— да, возьми вон табуретку и, будто с чувихой, станцуй.

Коля покружился с табуретом, прижимая его к груди, и поставил на место.

– Пойдет, — сказал Миша.

– А теперь изобрази кошку. Животные у тебя лучше получаются, — сказал Коле тезка.

Роль кошки исполнена, и Коля сел на кровать. Закурил.

– Покури, покури, — сказал цыган, — сейчас будет тюремный бокс. Смех готовься!

Смеху на руки заместо боксерских перчаток намотали полотенца и полотенцем же завязали глаза. Тоже сделали и Коле.

Их вывели на середину камеры, покрутили в разные стороны, и Миша, стукнув ложкой по кровати, объявил:

– Гонг!

Противники сходились, вернее, расходились в разные стороны, и Миша крикнул:

– Атака! Бейте друг друга!

Они начали махать по воздуху, стоя друг к другу спиной.

– Так, — подсказывал Миша, — определяйте, где вы находитесь. Пробуйте сойтись.

Смех махал сзади, потом резко развернувшись, пошел на него с вытянутой левой рукой, держа правую наготове. Смех шел на Петрова, держа руки полусогнутыми. Они встретились и замахали руками. Несколько ударов Коля пропустил, но потом, присев и снова встав, ударил Смеха раз в лицо и два раза по корпусу.

– Разойтись! — услышали они команду и отошли друг от друга.

– Сходитесь.

Они сошлись, и замелькали кулаки, обмотанные полотенцами. Коля получил несколько ударов в грудь, потом в лицо и понял — удары наносятся с большой точностью. Он сдернул полотенце и увидел Смеха с развязанными глазами.

– Хорош! — сказал Миша. — Сейчас будет еще одна игра, — он посмотрел испытывающе на Колю, — парашютист.

Ребята отодвинули стол к самым трубам и поставили на него табурет.

– Ты должен с табуретки,— Миша показал рукой,— прыгнуть вниз головой.

– Нет,— возразил Коля,— вниз головой я прыгать не буду. Прыгнуть просто — могу.

– Нет,— заорали все на него,— ты должен прыгнуть вниз головой!

– Ты что — боишься? — спросил его Миша.— Я думал — ты смелый.

Коля молчал. Он боялся сломать шею.

– Если не прыгнешь, получишь морковок и банок в два раза больше, чем вчера. И еще кое-что придумаем,— сказал цыган.

– Ладно, согласен,— сказал Коля.

Он решил прыгнуть с вытянутыми вперед руками.

Ему завязали глаза, и он встал на стол, потом на ощупь ступил на табурет.

– Приготовиться,— сказал цыган,— считаю до трех — и прыгай. Раз, два, три!

Коля нырнул вниз головой с вытянутыми вперед руками. Он ожидал удара о жесткий пол, но упал на мягкое одеяло — его за четыре конца держали парни.

– Ну что, надо сказать — парашютист ты неплохой,— подбодрил его Миша, хлопнув ладошкой по шее.

Открылась кормушка, и звонкий девичий голос сказал:

– Газеты.

Ребята ломанулись к кормушке взглянуть на тюремного почтальона. Девушка подала газеты, и сеанс окончен.

– Ух ты! — сказал Михаил.

– Да-а, — протянул Колин тезка.

– Полжизни б отдал, даже не заикнувшись, — с восторгом сказал цыган. — Не знаю, сколько дадут, но пусть бы еще год добавили. — Он тяжело вздохнул и от бессилия, что это лишь мечты, потер ладонь о ладонь.

Парни просмотрели газеты, но читать стал один Петров.

После обеда Колю повели снимать отпечатки пальцев. Это называлось играть на пианино. Потом его сфотографировали на личное дело и закрыли обратно в камеру.

Вечером он рассказывал кинофильмы. Когда все уснули, почувствовал облегчение. Как хорошо одному! «Сколько я буду с ними сидеть? Когда заберут на этап?» Ему захотелось поплакать. Может, станет легче. Но не было слез.

Вторая ночь, как и первая, прошла в кошмарных снах.

На следующий день после завтрака был обход врача. Он проводился через день. Заключенные выходили в коридор. Врач давал таблетки. Попасть в больницу невозможно. Косить — бесполезно. Врач и на больных, и на здоровых смотрела одинаково — они для нее заключенные.

– Есть больные? — спросил надзиратель, широко распахнув дверь.

Парни увидели полнеющую молодую женщину в белом халате и в белом колпаке. Она была пышногрудая, привлекательная.

– Нет больных, что ли? — переспросил надзиратель и стал затворять дверь.

– Есть! — заорал цыган и выскочил в коридор.

Через минуту он вернулся, неся в руке две таблетки.

– Ну что,— спросил Миша,— не обтрухался?

Цыган от удовольствия закрыл глаза, открыл и с сожалением сказал:

– Да, неплохо бы ее. Полжизни б отдал.

– Ну и отдай,— вставил Миша,— а завтра помри.

Ребята засмеялись.

И тут они рассказали Петрову — а это рассказывали всем новичкам-малолеткам,—как ее однажды чуть не изнасиловали. Возможно, это пустили тюремную «парашу».

Был очередной медосмотр. Надзиратель открыл камеру, и малолетки выходили к врачу. Но тут в дверь коридора постучали, и надзиратель ушел. Парни, не долго думая, затащили врачиху в камеру и захлопнули дверь. Каждому хотелось быть первым. Они отталкивали друг друга, но тут надзиратель подоспел. За попытку всем добавили срок.

– Газеты,— послышался ласковый голос.

Этот голос был для малолеток как отдушина. Надзиратели и хозобслуга, открывая кормушки, кричали. А у почтальона крика не получалось. Говорили, что она дочь начальника тюрьмы.

– Федя,— смеялся Миша,— женись на ней — и начальник тебя освободит.

2

И потянулись для Коли невыносимо длинные дни, наполненные издевательством и унижениями. Мучил его цыган. То он выкручивал ему руки, то ставил кырочки и тромбоны, то наносил серию ударов в корпус. Ответить Коля не мог, чувствовал за собой грех — случай с парашей.

Если Коля днем засыпал, ему между пальцев ног вставляли обрывок газеты и поджигали. Пальцы начинало жечь, он махал во сне ногами, пока не просыпался. Это называлось велосипед. Был еще самосвал. Над спящим на первом ярусе привязывали на тряпке кружку с водой и закручивали. Раскрутившись, кружка опрокидывалась и обливала сонного водой. Эти игры не запрещало даже начальство, потому что спать днем в тюрьме не полагалось. Еще спящему приставляли горящий окурок к ногтю большого пальца ноги. Через несколько секунд ноготь начинало жечь. Это было нестерпимо больно. Больнее, чем велосипед.

Игры в основном делали Петрову. Иногда Смеху и реже — Васе и Колиному тезке. Мише и цыгану не делали вовсе. Боялись получить в лоб.

Днями малолетки лежали на кроватях, прислушиваясь к звукам в коридоре. Они всегда угадывали, кто открывал кормушку. Знали по времени, кто должен прийти.

И еще было одно занятие в камере, развеивающее малолеток, это — тюремный телефон. Если по трубам отопления раздавался стук, сразу несколько парней прижимали ухо к горячей трубе или к перевернутой вверх дном кружке. Слышимость была отличная, даже лучше, чем в городской телефонной сети.

Вечерами зеки по трубам устраивали концерты. Пели песни, читали стихи, рассказывали анекдоты.

Когда и это надоедало, парни принимались долбить отверстие в стене около трубы в соседнюю камеру. Им хотелось поговорить с соседями без всякого тюремного телефона. Продолбив стену приблизительно на полметра — насколько хватало стальной пластины, оторванной от кровати, — они остановились. Дальше долбить нечем.

Тогда решили той же пластиной отогнуть жалюзи, чтобы видеть тюремный двор и пускать коня. Конь на жаргоне обозначал вот что. В окно сквозь решетку и жалюзи пропускали веревку и опускали ее. Камера, что была внизу, эту веревку принимала. Тоже через окно. Привязывали к веревке курево и поднимали наверх. Так камере с камерой можно было делиться куревом и едой.

К малолеткам заглянул старший воспитатель, майор Замараев. Он остановился посреди камеры и обвел всех смеющимся взглядом. Ребята поздоровались и теперь молча стояли, глядя на Замараева. Он был в черном овчинном полушубке, валенках, в форменной шапке с кокардой. Лицо от мороза раскраснелось.

– Так, новичок, значит,— сказал он, разглядывая Колю.— Как фамилия?

– Петров.

– По какой статье?

– По сто сорок четвертой.

– Откуда к нам?

– Из Заводоуковского района.

Майор, все так же посмеиваясь, скользнул взглядом по камере, будто чего-то выискивая.

– Кто сегодня дневальный?

– Я,— ответил Коля.

– Пол мыл?

– Мыл.

– А почему он такой грязный?

Коля промолчал.

– На столе пепел, на полу окурок.— Майор показал пальцем чинарик.

Окурок бросили на пол, после того как Коля помыл пол.

– Один рябчик.— И майор поднял палец вверх.

Коля смотрел на старшего воспитателя.

– Не знаешь, что такое рябчик?

– Нет.

– Это значит — еще раз дневальным, вне очереди. Теперь ясно?

– Ясно.

– Прописку сделали?

Коля молчал. Ребята заулыбались.

– Сделали, товарищ майор,— ответил цыган.

– Кырочки получил?

– Получил,— теперь ответил Коля.

– Какую кличку дали?

– Камбала,— ответил Миша.

Майор улыбнулся.

– Вопросы есть? — Только теперь воспитатель стал серьезным.

– Нет,— ответили ребята.

Майор ушел.

– Вот так. Камбала, от Рябчика рябчик получил. Для начала неплохо. Завтра будешь опять дневальный,— сказал Миша.

Оказывается, у старшего воспитателя кличка Рябчик.

Камеру повели к Куму. Так в тюрьмах и зонах зовут оперуполномоченных. Коля лихорадочно соображал, спускаясь по витой лестнице, какой бы ему выкинуть у Кума номер. Он решил рассмешить ребят и шутовской ролью поднять себя.

Кабинет Кума — в одноэтажном здании. Рядом с кабинетом — комнаты для допросов. В одну ребят и закрыли. В ней — стол, и с противоположных сторон от него к полу прибито по табурету. Один для следователя, другой — для заключенного…

Миша и цыган сели на табуреты, остальные притулились к стенам и вполголоса разговаривали.

К Куму малолеток привели для беседы: если есть нераскрытые преступления, чтобы рассказали, а он составит явку с повинной.

– Ребята, — обратился Коля к пацанам, — я притворюсь дураком, а вы подтвердите, что у меня не все дома.

Ребята засмеялись, предвкушая прикол, весело глядя на Петрова. Они не сомневались, что он исполнит роль дурака.

– Давай, Камбала, делай, — вставая с табурета и закуривая, одобрил Миша.

К Куму Коля пошел третьим. Отворив дверь и держась за ручку, Петров стал шаркать у порога ногами, будто вытирая их о тряпку. Но тряпки не было. Сняв шапку, переступил порог и затворил дверь. Щурясь от яркого освещения, сказал:

– Здрасте. Вы меня звали? — и часто-часто заморгал.

– Садись. — Кум мотнул головой в сторону стула, стоящего перед ним.

В кабинете стояло несколько стульев, и Коля сел на один из них.

– Нет-нет, вот на этот, — быстро сказал Кум, жестом показывая на стул, на который надо было сесть Коле.

– А-а-а, — протянул Коля, вставая со стула и пересаживаясь. — На этот так на этот.

Кум внимательно рассматривал Петрова, стараясь понять, что за подследственный сидит перед ним. А Коля, окинув взглядом располневшего Кума — ему было лет тридцать пять, — достал из коробка спичку и стал выковыривать грязь из-под ногтей, а потом начал ковырять этой же спичкой в зубах.

Понаблюдав за Петровым, Кум спросил, откуда он и за что попал.

Коля был немногословен.

– Вот тебя посадили за воровство, — начал Кум, — может, у тебя есть еще кражи, о которых органы милиции не знают. Давай по-хорошему, расскажи, если есть. Я составлю явку с повинной. Если преступления несерьезные, тебе за них срок не дадут. Они пройдут по делу, и все. Материальный ущерб придется возместить, но зато у тебя будет совесть чиста.

Кум говорил, внимательно наблюдая за Петровым. А когда кончил, то Коля, подумав немного, сказал:

– Говорите, срок не дадут. Вот дурак, почему я не совершил хотя бы еще одну кражу. А сейчас бы рассказал, а вы бы повинную состряпали, и мне бы срок не дали.

– Нет, ты меня неправильно понял. За преступления, которые ты совершил, сажать тебя или освобождать, будет решать суд. Я говорю, если ты добровольно расскажешь о нераскрытых кражах, тебе за это срок не дадут.

– А-а-а, понял-понял. Я-то думал, если хоть в одной краже признаюсь, меня вообще освободят. Не-е-ет, тогда зачем признаваться, да еще денежный ущерб возмещать.

– Значит, у тебя есть нераскрытые кражи, раз так говоришь. Давай, рассказывай. — Кум взял авторучку. — Я запишу, может, и ущерб возмещать не придется.

– Надо подумать, — Коля давно заметил на столе пачку «Казбека». — Да, надо подумать. Я волнуюсь. Вдруг не вспомню. Вы не дадите закурить?

– Закуривайте, — добродушно сказал Кум и открыл перед ним пачку.

Вместо одной Коля взял две папиросы и одну сунул в карман. Прикурип, он затянулся, сдвинул брови и чуть погодя сказал:

– Да, одну вспомнил, — и посмотрел на Кума.

– Рассказывай.

– Прошлым летом я полмешка овса с поля тяпнул.

– Да нет, — перебил его Кум, — я не о таких кражах спрашиваю.

– А-а-а, понял-понял, — Коля снова затянулся, — вам убийства, изнасилования надо?

– Да не обязательно убийства. Кражи, кражи, я говорю.

– Ну а убийства, изнасилования тоже можно?

– Ты что, и о таких преступлениях знаешь? Был участником?

Коля задумался, глотнул дыма, почесал за ухом и сказал:

– Был участником и сам совершал. Вы повинную точно сварганите?

– Точно. Это моя работа. Говори, — и Кум взял авторучку.

– Прошлым летом мы чужих кроликов убивали и а лесу жарили. Вкусные, черти. А есть еще и изнасилование. Курицу, — Коля сделал паузу, — я того.

Кум в недоумении смотрел на Петрова. Никто ему таких явок с повинной еще не делал. А Коля в душе хохотал. Чтобы не рассмеяться, он упал со стула и задергался в «припадке», пуская изо рта слюну.

Кум вышел в коридор и сказал разводящему, чтобы ребята помогли Петрову выйти из кабинета.

Когда Миша и цыган вошли в кабинет, «припадок» у Коли кончался. Они взяли его под руки и, уводя, сказали Куму:

– Он у нас того…

В камере Коля рассказал, как сыграл у Кума роль дурака. На короткое время он заставил малолеток обратить на себя внимание. Он был герой на час. Но дальше все пошло по-прежнему. Его по-прежнему угнетал цыган. Но теперь цыгана часто одергивал Миша, говоря:

– Вяжи, в натуре, ты с ним надоел.

И все же ребята смотрели по-другому на Петрова. Смеху это не нравилось. Он боялся, а вдруг Камбала выше его поднимется.

В стране был модным танец шейк. Коля как-то сказал, что умеет его танцевать. И его попросили сбацать. И каждый день под аккомпанемент ложек, кружек и шахматной доски он стал танцевать шейк. А ребята пели песню.

И Смех развлекал камеру. У него — неплохой голос, и он, аккомпанируя на шахматной доске, исполнял песни. Его любимая была:

А я еду, а я еду за туманом,

За туманом и за запахом тайги.

Некоторые слова изменены, и он пел:

А я еду, а я еду за деньгами,

За туманом пускай едут дураки.

Иногда ребята занимались спортом. От табурета отжимались. Говорили, что никому не отжаться сто десять раз, если начинать с одного, потом обходить вокруг табурета и от подхода к подходу увеличивать отжимания по одному до десяти, а затем уменьшать и дойти до одного. Коля уверенно сказал: «Смогу», и слово — сдержал. И опять — герой на час.

Коля долго не мог уснуть. Он лежал с головой под одеялом. Начал засыпать. Вдруг шепот. Сон сняло. Михаил с цыганом переговаривались. Коля стянул с головы одеяло и посмотрел: виден цыган. Он лежал на боку и что-то разглядывал. Потом сказал: «На», — и протянул Мише небольшую, блестящую, сильно отточенную финку.

Коля напугался: «Настоящий нож».

Миша спрятал финку.

– Федя, что-то Смех оборзел. Он кнокает Камбалу. А Камбала-то лучше его. Он просто с деревни. Давай скажем ему, если Смех шустранет, пусть стыкнется. Я уверен, Камбала замочит ему роги.

– Давай. Я балдею, когда дерутся.

– Буди его.

Федя взял с вешалки шапку и бросил в Петрова.

– Камбала, Камбала, проснись.

Коля откинул одеяло.

– Чего?

– Слушай, Камбала, — начал Миша, привстав с кровати. — Что ты боишься Смеха? Не бойся. Можешь стыкнуться с ним, Мы не встрянем.

– Не кони[2] , Камбала, мы разрешаем тебе, — поддакнул цыган.

Не подслушай их разговор, Коля не поверил бы.

На следующий день он ждал, когда рыпнет Смех.

После обеда Смех крикнул:

– Камбала, подай газету!

Коля не среагировал.

– Ты что, Камбала, оглох?!

– Возьми сам, — спокойно ответил Коля.

Смех подскочил и взял за грудки.

– Обшустрился?

– Убери руки, — и Коля оттолкнул его.

Смех отлетел, но опять пошел на Петрова, сжав кулаки.

Парни наблюдали. Подойдя вплотную, Смех волю рукам не дал, а вылил на Колю ушат блатных слов и отошел.

Больше Смех к Коле не приставал, и Коля почувствовал облегчение: с него свалился камень. Но камней еще четыре. И все не свалишь. Тем не менее Коля решил без согласия Миши и цыгана осадить Васю. Вася спокойный и деревенский паренек. Но он на Колю не рыпал. И Коля предложил побороться. Вася отказался.

– А что ты, Василек, не хочешь, — сказал Коля и, смеясь, приподнял его и бросил на кровать.

Миша и цыган загоготали.

– Вот это да! — восхищенно сказал Миша.

– Он скоро и до тебя доберется! — почти выкрикнул цыган, имея в виду Колиного тезку.

– Я ему с ходу роги поломаю, — отозвался тезка.

Он мог и цыгану роги обломать.

За две недели Коля постиг азы тюремной жизни. Ознакомился с жаргоном и выучил десяток лагерных песен.

У малолеток на тюрьме закон: забыл закрыть парашу — получай кырочку. Коля поначалу забывал, но через шею запомнил быстрее.

Миша — по второй ходке. По хулиганке подзалетел. Вася и Колин тезка — за воровство, а цыган — за разбой. Смех с друзьями обокрали столовую: съели несколько тортов и прихватили конфет. На прилавке калом вывели: ФАНТОМАС.

Шла серия фильмов о Фантомасе, и преступность среди малолеток подскочила. Насмотревшись приключений, ребята воровали и хулиганили. Друг Смеха покатался на ментовской машине и оставил записку: ФАНТОМАС.

Петров спросил Мишу:

– Как живут в зоне пацаны, если отец — мент?

– А зачем тебе? — парировал Миша. — У тебя что, отец — мусор?

– Да нет. У меня есть друг, из района, и у него отец — участковый. А парня скоро посадят. Как ему в зоне придется?

– Кто его знает. Был у нас на зоне такой. Чухой жил.

Петров интересовался потому, что его отец — бывший начальник милиции.

У малолеток два раза в месяц отоварка на десять рублей. Коля, его тезка и Вася денег не имели. Деревенские. У городских — Миши, цыгана и Смеха — деньги на квитках были. Подследственные, кто жил в Тюмени, где и находилась тюрьма, через следователей поддерживали связь с родителями. И родители присылали.

Подследственным малолеткам два раза в месяц — передача. Пять килограммов. Продукты принимали нескоропортящиеся. Передачи получали только городские, поскольку родители рядом.

В камерах, бывало, собирались одни городские, и у них — изобилие еды.

Стояла злая зима. Коля только раз сходил на прогулку, сильно замерз, и больше идти желания не было.

На тюремном дворе десять прогулочных двориков. Малолетки в день гуляли два часа, взрослые — один. В морозные дни ни малолетки, ни взрослые больше двадцати-тридцати минут не выдерживали. Замерзнут — и в камеру.

Прогулочные дворики, как и стены туалетов, обрызганы раствором под шубу. Над некоторыми натянута сетка, чтоб заключенные не перекидывались записками, куревом, да мало ли еще чем.

Сегодня Коля — дневальный. Когда он принимал масло, то самый большой на вид кусочек — а масло формы не имело — сунул в карман. Для себя. А пять положил на стол.

Сели завтракать. Одной порции масла не хватает. Коля забыл, что оно в кармане, и сказал:

– Ребята, одного масла недодали.

– Стучи. Пусть дает, — сказал Миша.

Коля постучал. Пришел работник хозобслуги.

– Не может быть, — сказал он, — я хорошо помню, что дал шесть порций.

И Коля вспомнил: масло — в кармане. Как быть? Сказать? Что тогда будет? Скажут — проглот. И присудят морковок, кырочек, банок.

Так думал Коля, доказывая работнику хозобслуги, что одну порцию он не додал. А работник молчал, что-то соображая, и масла давать не хотел. Масло жгло Коле ногу. Он думал, что работник хозобслуги скажет: «А ну-ка выверни карманы».

Ребята зашумели.

– Ты, в натуре, говорят тебе: одного не хватает, давай, — рявкнул Миша, вставая из-за стола.

Работник хозобслуги сходил за маслом.

Парни завтракали. Коля поглядывал на карман — не топырится ли?

Но все обошлось. Масло после завтрака Коля спрятал в матрац, чтоб в кармане не растаяло, и решил вечером выбросить в туалете.

Открылась кормушка, и надзиратель крикнул:

– Петров, приготовиться с вещами!

Колю забирали на этап. «Слава Богу. Наконец-то»,— подумал он и стал сворачивать постель.

– Ну, Камбала, на двести первую тебя[3] . Когда приедешь назад, просись в нашу камеру. С тобой веселей,— сказал цыган.

«Вот пес,— подумал Коля.— Чтоб ты сдох, хер цыганский». Но сказал:

– Конечно, буду проситься.

Коля сдал постель на склад и переоделся в вольную одежду.

Этапников сводили в баню и закрыли на первом этаже в этапную камеру. До ночи им нужно отваляться на нарах, а потом — на этап.

В полночь этапников принял конвой из солдат, ошмонал, и повезли их на вокзал.

И вот — снова «столыпин». Вроде бы такой же с виду вагон, а внутри одна перегородка от пола до потолка сплетена, как паутина, из толстой проволоки. Если б Коле когда-нибудь раньше показали вагон, в котором возят заключенных, он подумал бы, что такой вагон предназначен для перевозки зверей.

Вагон не был забит до отказа, и Коле нашлось место. Два часа езды — и Петров в Заводоуковске. В родной КПЗ.

Новое здание милиции построили незадолго до того, как посадили Колю. Знание было двухэтажное, а полуподвальное помещение занимала КПЗ. В ней было пять камер. Начальник КПЗ вместе с дежурным закрыл заключенных в камеры, и Коля, разостлав одежду на нарах, бухнулся на нее.

В этот день к Бородину — начальнику уголовного розыска, который вел у него следствие,— Колю не вызвали.

3

Коля жил в селе Падун. Падун — в пяти километрах от районного центра, города Заводоуковска. В село он приехал из маленькой деревеньки. Колю воспитывала улица, и к пятому классу его два раза исключали из школы, но по ходатайству отца принимали вновь. А из восьмого выгнали окончательно.

Восьмой класс он окончил в вечерней школе, но экзамены сдать не сумел: завалили на геометрии. Коля понимал, что учительница Серова это сделала по указанию директора школы Ивана Евгеньевича Хрунова.

Хрунов ненавидел Колю и желал ему только одного — тюрьмы.

Всем восьмиклассникам Серова ставила по геометрии тройки, хотя среди них были такие, что не знали таблицы умножения. Только Коле она поставила двойку.

Когда пацаны пригласили его угнать мотоцикл у Серовых и покататься на нем, зная, что Серовы в отпуске, он согласился. Мотоцикла в амбаре не оказалось, и тогда Коля предложил обворовать дом ненавистной учителки. Подобрав ключ, он открыл замок, и пацаны зашли в дом. Коля взял пиджак мужа учительницы, черные кожаные перчатки и грампластинки. И еще он вытащил из радиолы лампы и предохранитель для своих друзей, Танеева и Павленко.

Уходя, Коля чиркнул последнюю спичку, и она высветила в сенках накрытый брезентом «ижак». Но угонять ребята его не стали — дом обворован, и Коля, попрощавшись с пацанами — они ничего себе не взяли, с добычей пошел к цыганам. Пластинки и перчатки цыганам были не нужны, зато им понравился пиджак, и Коля сменял его на светло-серый свитер.

От цыган Коля пошел — краденое домой нельзя было нести— к другу Петьке Клычкову. Петьке шел двадцать первый год, и в армии он еще не служил. Работал в совхозе трактористом и с Колей иногда ходил воровать.

С десяток пластинок, самых лучших, Петька отобрал для себя, свитер взял и перчатки тоже, пообещав завтра бутылку поставить. Коля согласился: дороже у него никто не купит.

Оставшиеся пластинки Коля отнес знакомым и подарил. Там его часто угощали водкой.

Лампы и предохранитель от радиолы он отдал друзьям, Саньке Танееву и Мишке Павленко. Мишке рассказал, что обтяпал дом Серовых.

У Коли была кличка — Ян. Кличку дали в третьем классе. Как-то Колю с его дружком старшеклассники пригласили в свой класс. Когда начался урок, пацаны спрятались под парты. Как только учительница истории объявила, что сегодня расскажет о чешском национальном герое полководце Яне Жижке, который в бою потерял один глаз, парень, под партой которого сидел Коля, достал его за шиворот и сказал:

– А у нас свой Ян Жижка.

Светлана Хрисогоновна разрешила Коле и его другу сесть за парты и прослушать урок. С того времени Колю стали звать Ян Жижка, но через год-другой фамилия полководца отпала и его кликали просто — Ян.

Многие в селе, особенно приезжие и цыгане, жившие оседло, не думали, что у парня есть имя. Для них он был Ян, Янка, и только. Да и сам он привык к своей кличке, и по имени его только дома называли.

Со старшими пацанами Коля лазил по чужим огородам — «козла загонял» — и на спиртзавод за голубями. Но вскоре он превзошел своих учителей и приноровился красть покрупнее: в школу не раз залезал, приборы из кабинетов умыкивал, а потом и вещи из школьной раздевалки потягивать стал и загонять цыганам по дешевке.

К пятнадцати годам он совершил с десяток краж, но милиция поймать его не могла.

Много раз милиция хватала его по подозрению, но он ни в чем не признавался, и отец, бывший начальник милиции, забирал его из КПЗ.

Очень любил Коля охоту и с десяти лет бродил по лесу с ружьем. Дичи он мало убивал, но наблюдал за повадками птиц, которые пригодились ему в воровстве. Когда Коля охотился на уток и подходил к старице — если неподалеку на верхушке березы сидела сорока, то она начинала трещать, и утки заплывали в камыши. Сорока уткам помогала. Но сороки и другие птицы помогали и Коле: когда ему средь бела дня надо было залезть в школу, он вначале прислушивался к птицам; если птицы вели себя спокойно и сорока не трещала, Коля незаметно проникал в школьный сад — там сейчас точно никого не было. Из сада через форточку он залезал в школу.

А когда Коля шел на дело ночью, он наблюдал за кошками. Если кошки собрались и чинно сидят, он уверен, поблизости живой души нет. А если кот стремглав несся Коле навстречу, он тут же прятался: с той стороны, откуда кот рванул, человек шел.

Ян решил уехать в Волгоград и поступить в ПТУ. В Волгограде жила старшая сестра Татьяна с семьей. Но свидетельства за восьмой класс нет. С такими же неудачниками, как и он, с Робкой Майером и Геной Медведевым, он договорился выкрасть из школы чистые бланки свидетельств, поставить печать, заполнить и предъявить в ПТУ.

Разбив окно, они залезли в директорский кабинет, перевернули все вверх дном, но чистых бланков не нашли. Тогда они взяли в канцелярии свидетельства прошлогодних восьмиклассников.

Соскоблив лезвием бритвы фамилию и дату, Ян попросил знакомую девчонку, отличницу, которая заполняла в прошлом году эти бланки, своей рукой вписать его фамилию. Девчонка вписала, потому что Яна поддержал ее брат, а брат был в долгу перед Яном — Ян помог ему совершить одну кражу. Девчонке в благодарность Ян подарил ее украденное в школе свидетельство.

Но вскоре Яна милиция заграбастала: он оставил отпечаток левого указательного пальца в кабинете директора.

Начальник уголовного розыска, капитан Федор Исакович Бородин, колол Яна, но тот стоял на своем: «В кабинет директора школы я не лазил».

– Но как ты оставил отпечаток пальца, если в кабинет не лазил, — в сотый раз повторял Бородин, показывая заключение дактилоскопической экспертизы.

Два дня Ян раздумывал в КПЗ и сознался, рассчитывая, что у директора ничего не сперли. Про Робку и Генку Ян молчал, и его отпустили. «Интересно, — подумал он, выходя из милиции, — знают ли они о краже свидетельств? Если знают, поступать по ним учиться нельзя. Надо достать другие».

И Ян с Робертом и Геной пошли в соседнее село Старую Заимку и залезли в школу, но бланков не нашли. В память о посещении старозаимковской школы они прихватили три магнитофона и проигрыватель, и на берегу реки Ук спрятали их: тащить шестнадцать килограммов не захотели.

Родители Роберта Майера были немцы Поволжья, во время Великой Отечественной высланные в Сибирь. Немцев в Падуне и отделениях совхоза жило много. Они имели должности, и никто из них уезжать на родину, в Поволжье, не хотел.

Трудолюбивые, они построили себе великолепные хоромы и жили припеваючи. Усадьбы немцев отличались от всех остальных чистотой и порядком. Немцы между собой были очень дружны.

Еще в Падуне и отделениях совхоза жило много сибирских татар.

Надо привезти магнитофоны, и Ян вызвался достать лошадь.

В полдень он — у сельсовета. Около библиотеки стоят две каурые. Одна запряжена в телегу, другая — в таратайку. «Вот эту я возьму. На ней лихо можно скакать», — подумал Ян и расстегнул рубашку. «Кобыла», — заметил он. Лошадь взнуздана. «Ну, давай!» — приказал себе Ян. Он отвязал вожжи, прыгнул в таратайку и хлестанул кобылу по правому боку вожжами. Она с места хватила рысью. Ян снял рубашку и набросил на голову — чтоб не узнали. Сзади раздался пронзительный женский крик:

– Сто-о-о-ой!

Ян оглянулся. За ним, махая косынкой, бежала полноватая женщина.

– Беги-беги, — сказал себе Ян и хлестанул концами вожжей по крупу лошади. Та пошла махом.

Настроение у Яна упало. Хотелось угнать лошадь незамеченным.

Он промчался мимо магазина и за пекарней свернул вправо — в улицу Школьную. «Куда дальше? Не гнать же мимо дома». И он решил ехать на лягу. Дорога разбитая. Колеи. Кобыла перешла на рысь. «Ну и пусть. Погоня позади».

Прохожих навстречу не попадалось. «Отлично». Когда он пересекал Революционную, въезжая в улицу Новую, по большаку шли знакомые женщины. «Вот черт! А может, не узнали?»

– Пошла-а-а!

Каурая понеслась рысью, и Янкина загорелая спина исчезла за клубами пыли.

На ляге, в березняке, Ян оставил таратайку, а лошадь перевел через Ук и привязал возле старицы, заросшей тальником, березами и черемухой. В это место вела одна тропинка.

Он лесом пошел домой и переоделся. Надо показаться. Если узнали, возьмет участковый.

Только Ян появился у сельсовета, участковый вышел на улицу.

– Опять нахулиганил, — сказал Салахов.

«Все, пропало», — подумал Ян.

– Заявление на тебя лежит. Чего ночами горланите?

«Значит, не знает. Слава богу! О чем он несет?» — подумал Ян, но сказал:

– Какое заявление? Кто написал?

– Пошли, покажу.

Ян двинул в сельсовет. Салахов — следом.

Участковый запер дверь на ключ.

– Куда угнал лошадь? — твердо сказал Салахов, садясь за стол. — Говори.

– Каку лошадь? Вы че! — возмутился Ян.

– Подлец!

Салахов знал, что с Петровым бессмысленно разговаривать. Он снял трубку телефона, соединился с милицией и сказал:

– Петров у меня. Не сознается. Приезжайте.

Падунский участковый, лейтенант Салахов, в селе жил несколько лет. Был он мордастый круглолицый татарин лет сорока с родимым пятном во всю правую щеку.

Однажды в столовой пьяный мужик назвал его татарином, и тот обиделся на него:

– Получишь пятнадцать суток.

– За что, Николай Васильевич? — Возразил недоуменно мужик. — Назови меня русским, так я гордиться буду.

Николаю Васильевичу стало стыдно, и мужика — не тронул.

Ян — в кабинете начальника уголовного розыска, капитана Бородина. Стоит и переминается с ноги на ногу. Бородин — за столом. Голубые, чуть прищуренные глаза капитана живо бегают по Петрову. Ян выдерживает взгляд. Бородин закурил и сказал:

– Ну и наглый ты, Колька! — Помолчав, почти выкрикнул: — Хватит! Говори, где лошадь?

– Лошадь? Я что, пахать на ней буду?

– Для кого ты ее угнал? Цыганам?

– Не угонял я и с цыганами связь не держу.

Бородин курил, и видно было — нервничает. Вдруг резко встал и подошел к Яну.

– Не угонял, не угонял. Угнал ты! Сейчас отправлю в камеру и будешь сидеть, пока не сознаешься.

Яна увели, но не в камеру, а в дежурку. Он сел у окна.

Вскоре ему захотелось есть, и он посмотрел в открытое окно на хлебный магазин. По дороге на велосипеде медленно ехал бывший одноклассник, и Ян окликнул его. Парень не услышал.

– Чего орешь? — спросил дежурный.

– Да жрать хочу. Знакомого увидел. Хотел, чтоб он купил булочку.

– А-а-а. Сиди-сиди. Жрать не получишь, пока не сознаешься.

В дежурку заходили и выходили милиционеры, отлучался дежурный, и, чтобы Ян не сиганул в открытую дверь, его отвели в КПЗ. Сажать в переполненные камеры — а их было две — его не стали…

Не успел Ян осмотреться, как в первой камере поднялась резиновая накладка, что закрывает глазок, и веселый молодой голос спросил Яна:

– За что тебя?

Ян смотрел на глазок. В нем не было стекла, и блестящий от света глаз зека, не моргая, разглядывал его.

– За лошадь. Сказали, я угнал.

– Да ты что! В наше время паровозы угонять надо.

В обеих камерах раздался взрыв смеха. И Ян засмеялся. Зеки соскочили с нар и столпились у дверей. Всем хотелось посмотреть на пацана, в наше время угнавшего лошадь.

– Вот отпустят тебя, — продолжал все тот же голос, — и ты исправься. Возьми да угони паровоз.

В камерах опять загоготали. Засмеялся на этот раз и дежурный. Он предложил Яну сесть на стул. Мужики из камер расспрашивали его, откуда он, как там, на воле, и, узнав, что он из Падуна, посоветовали ему на угнанной лошади привезти им бочку спирта.

В разговорах прошло часа два. Ян молча сидел и думал. Сознаться, что угнал лошадь, не позволяла воровская гордость. Он еще ни в чем и никому добровольно не признавался. Эх, ничего из этой затеи не получилось. Лошадь стоит привязанная. Его попутали.

В КПЗ вошел молодой сержант и увел Яна к Бородину. Тот стоял у окна. Повернувшись, он сразу начал:

– Так сознаешься или нет?

– Не угонял, не угонял я!

– Эх, — капитан вздохнул, — тяжелый ты человек, Колька. — Он пристально посмотрел. — Нашли лошадь-то. — Бородин помолчал. — Можешь идти.

Ян, обрадованный, выскочил из милиции, подобрал у вокзала окурок, прикурил и потопал вдоль железной дороги домой, думая, где бы достать лошадь.

Гена Медведев у знакомого заготовителя выпросил на ночь лошадь и с Яном съездил за магнитофонами и проигрывателем.

Ян взял себе магнитофон и отнес к Клычковым.

Сегодня, когда солнце стояло в зените, у Яна начался зуд в воровской душе. Ему захотелось чего-то украсть. И продать. Чтоб были деньги. Но что он может стибрить днем в своем селе?

Он вспоминал, где что плохо лежит, но ничего припомнить не мог. Его воровская мысль работала лихорадочно, и наконец его осенило: надо поехать в Заводоуковск и угнать там велосипед. Его-то цыгане с ходу купят. И дадут за него половину или хотя бы третью часть. «Значит,— подумал он,— рублей около двадцати будет в кармане».

С утра Ян ничего не брал в рот и почувствовал томление голода. «Вначале надо пойти домой и пожрать». Но жажда угона завладела им полностью и переборола голод. «Вначале стяну, продам, а потом порубаю».

В город на автобусе он не поехал. На всякий случай. Зачем лишний раз рисоваться перед людьми, идя на дело.

Ян сунул руки в карманы серых потрепанных брюк, поддернул их повыше, сплюнул через верхнюю губу и затопал по большаку, оставляя сзади шлейф пыли.

Перед концом села он свернул влево, закурил и пошел через Красную горку. Он жадно затягивался сигаретой и ускорял шаги. Ему хотелось побыстрее прийти в Заводоуковск и свистнуть велик. Душа его трепетала. Он жаждал кражи. Он готов был бежать, но надо экономить силы: вдруг получится неудачно и придется удирать. Он был весь обращен в предприятие и не замечал благоухающей природы. Природа ничто по сравнению с делом. Вперед! Вперед! Вперед!

Он бродил по улицам Заводоуковска, высматривая, не стоит ли где велосипед. Но велосипеда нигде не было.

Дойдя до хлебного магазина, напротив которого находилась милиция, он с волнением остановился. Около магазина, прислоненный к забору, стоял новенький, сверкающий черной краской велик. Янкино сердце сжалось от радости и страха. От радости — потому что стоял велосипед, от страха — потому что рядом милиция. «Что делать? Сесть и уехать. А вдруг выйдет хозяин?»

Из магазина никто не выходил. «Черт, как будто специально. Вот я только возьму, он выйдет, схватит меня и поведет в милицию. Пока будет вести, я так жалобно скажу: «Дяденька, я только хотел прокатнуться». А он мне в ответ: «В милиции объяснишь, куда хотел прокатнуться». Перед самой дверью он подумал, что все, привел, и ослабит руку. Я будто в дверь, а сам как рвану в сторону. Попробуй-ка догони». Ян стоял между милицией и хлебным магазином. «Стоп! Да ведь меня видно из окон ментовки. Вот дурак, что же я стал? Или угонять, или уходить, или стоять, но не угонять».

Ян трусил.

Но тут вышел хозяин велосипеда с хлебом в сетке, повесил ее на руль и уехал. Ян глубоко вздохнул. Выдыхал медленно, и так часто и сильно стучало его сердечко, что ему показалось, будто кто-то за ним наблюдает и знает, что угнать ему велик не удалось. «Вот сука»,—выругался он неизвестно в чей адрес.

Он опять рыскал по городу, но все без пользы. Ротозеев было мало, а кто и оставлял велосипед без присмотра, то ненадолго. Смелости Яну не хватало.

День клонился к концу. Чертовски хотелось жрать. По мере того как усиливался аппетит, возрастало и желание угнать велик.

Страсть угона дошла до того, что он с ненавистью теперь смотрел на весело катающихся пацанов, которые будто дразнили его.

Ян брел, притомленный от бесплодного рыскания. На пустой желудок и курить не хотелось. Вдруг, не дойдя до рынка, он увидел около большого пятистенного дома с резными ставнями прислоненный к забору желтый велосипед. Усталость исчезла, вмиг притупился голод, и, дойдя до угла рынка, он пошел вдоль забора.

Забор был высокий, и что делается во дворе — не было видно. «А вдруг выйдут?.. Не бздеть. Щас или никогда!»

Ян медленно подошел к велику. На случай, если кто выйдет, у него был приготовлен разговор. Он шагнет навстречу и спросит:

«Толя дома?»

«Какой Толя?»

«Он говорил прийти за голубями».

«Не живет здесь Толя».

«В каком он доме живет? У него голубей много».

«Не знаю».

Ох этот страх — Ян никак не решится. Секунды кажутся минутами. Сердце вырывается из груди. Взгляд застыл на никелированном руле, за который он должен взяться. «Ну…» Он шагнул, расслабился, и стало не так страшно — первый преступный шаг сделан.

Велосипед в руках. Он ведет его не торопясь. Не поворачивая головы, смотрит по сторонам. Немного отойдя, он спокойно, как будто это его велосипед, садится на него и тихо крутит педали. Ехать тяжело. Дорога песчаная. Но вот он пересек улицу, и песок кончился. Прибавил скорость. Ему хотелось оглянуться, не вышел ли кто из ограды. Но не стал. Скорее за угол — в другую улицу. Вот и поворот. Никелированные педали замелькали, и его полосатая рубашка сзади надулась пузырем. «Надо свернуть в другую улицу. Так… Еще в другую…»

Мимо мелькали дома и люди. Он мчался к переезду. «Надо ехать тише».

Въехав в лес, он с облегчением вздохнул. Ноги ломило. Вдруг он услышал сзади рокот мотора. «Мотоцикл!» И Ян, спрыгнув с велосипеда, схватил его за раму и, перепрыгнув канаву и отбежав немного, упал на молодую прохладную траву. За канавой, деревьями и кустами его не было видно. Мотоцикл поравнялся с ним. Ян по звуку определил: «Иж-56» или «Планета»,— и приник к траве. Ему не было видно, кто едет и с коляской ли мотоцикл. Его щека плотно прижалась к траве, ему хотелось раствориться, слиться с зеленью и стать невидимым. «Если ищут меня, то смотрят по сторонам,— подумал он и стал молить Бога:— Господи, помоги, пронеси, пусть проедут». Он живо себе представил, как на мотике едут двое. Второй, что сзади, привстал на седле и, вертя головой, разглядывает кусты. «Боже, пусть не заметят, помоги хоть раз…» Ян, не зная о христианстве, немного верил в Бога и, когда ему надо было украсть, просил у Господа помощи.

Мотоцикл протарахтел. Ян все так же лежал. Он понял, что ехали они быстро. «Значит, за мной. А может, нет. Если б за мной, ехали бы еще быстрее. Но быстрее здесь не проехать. Что же делать? Встать и уйти дальше в лес? Нет, нельзя. Вдруг они развернутся и поедут назад. Надо лежать. Ждать. Доедут до Падуна и вернутся. Может, все же в лес уйти? А вдруг уже едут». Он прислушался. «Нет, тихо». Ян лежал, не поднимая головы. Можно было оставить велосипед и убежать в лес. Но страх приковывал к земле. Да и жалко бросить велик.

В глазах одна зелень: трава, ветки, кусты. Голубого неба не видно. Рядом никого нет, но все равно боязно поднять голову.

Но вот раздалось со стороны Падуна гудение мотоцикла. Ян вцепился в траву, будто это притягивало его к ней еще плотнее. И опять, как прежде, мольба: «Господи, помоги!»

Звук мотора удалился. Прошла минута, другая…

Выждав немного, Ян встал. Воровски озираясь, поднял велосипед. Перенес через канаву. Прислушался. Тихо. Поехал.

Когда он въезжал в Падун, смеркалось. Проехав все село, он с радостью и надеждой завел велик к цыганам. К нему в расстегнутой красной клетчатой рубашке вышел Федор, за ним в длинных ярких платьях — его сестра и жена.

– Федор! Новый велосипед. Купи.

– Откуда он?

– Не из Падуна, конечно.

– Ну а все же, откуда он?

– Из Заводоуковска.

– На него уже есть заявка?

– Да нет еще. Я только сегодня.

– Так будет.

Сестра и жена Федора молча слушали.

– Перекрасите.

– Нет, Янка, не нужен.

Ян подумал, что Федор хочет купить за бесценок, и продолжал расхваливать велосипед. В разговор вступили женщины, они тоже говорили, что на велосипед будет заявка и потому они не возьмут.

– Да дешево я. Сколько дашь?— спросил Ян.

– Нет, нет, Янка, нет.

– Ну десятку…

– И трояк не дадим. Куда он нам? Попробуй другим продать.

Но и в другом месте велосипед брать не стали, хотя Ян просил за него всего пятерку.

Он съездил еще к двоим, но и они отказали, боясь связываться с Яном. Никто не хотел рисковать.

Яну надоело ездить на велосипеде, он взял его за руль и повел по улице. Встретились знакомые, им предложил, но они и слушать не стали.

Душа его разрывалась. Велосипед в руках, и никто его не покупает. «Чем выбрасывать, лучше оставлю у кого-нибудь, а потом, может, продам»,— решил Ян.

Навстречу шел Веня Гладков, возле его дома на лавочке всегда собирались пацаны.

– Здорово,— начал Ян.

– Привет.

– Ты куда направился?

– Домой. Сейчас парни придут. А велик у тебя откуда?

– Да… по пьянке достался. Новый. Нравится? Купи.

– На кой он мне? У меня же есть.

– Да недорого.

– Все равно.

«Понял, конечно, что ворованный»,— подумал Ян.

– Слушай. Мне сейчас в одно место надо. Велик мешает. Пусть он у тебя постоит. Можешь загнать. За пятерку. Пойдет?

Веня соображал. Потом спросил:

– А откуда он?

– Не из Падуна.

– Ну оставь.

Они подошли к Вениному дому. Ян завел велосипед в ограду, а сам с разбитыми, взъерошенными чувствами поплелся домой.

Дня через два Ян встретил Веню. Веня рассказал, что в тот вечер, когда пацаны собрались на лавочке, он за пятерку предлагал велосипед. Никто не взял. А утром велосипеда в ограде не оказалось. Кто-то увел, понимая, что он ворованный.

«А может,— подумал Ян,— Веня велик себе оставил. На запчасти. Ну и Бог с ним».

Ян с Робертом и Геной решили залезть еще в одну школу. Подальше от Падуна. Так и сделали. Уехали на поезде километров за шестьдесят, в Омутинку. Но опять неудача: свидетельств о восьмилетнем образовании они не нашли. Уходя из омутинской школы, взяли в качестве сувенира спортивный кубок. А когда ехали домой, около станции Новая Заимка избили мужчину, забрав у него дешевые вещи, но не найдя денег.

Через несколько дней Падун облетела новость: в Новой Заимке недалеко от железнодорожной станции бандиты зверски избили мужчину, и на другой день он скончался.

Отец Яна работал бригадиром вневедомственной сторожевой охраны от милиции, а их сосед, Дмитрий Петрович Трунов, был в подчинении у отца — он работал сторожем на складах спиртзавода.

До весны этого года Ян с Дмитрием Петровичем дружил. Вместе ходили по грибы, ягоды, и частенько Дмитрий Петрович угощал Яна бражкой. Отменную, надо сказать, умел готовить брагу Трунов. В нее он всегда добавлял ягод, и Ян, когда пил, ягоды не выплевывал, а цедил брагу сквозь зубы и в конце закусывал хмельными ягодами, хваля бражку и Дмитрия Петровича.

Дмитрий Петрович — а ему шел седьмой десяток — разговаривал с Яном на равных и, как многие мужики в Падуне, не считал его за пацана. Однажды Трунов перепил Яна. Ему показалось, что он тоже молодой, сила кипит и играет в нем, и он пригласил Яна в огород побороться. Ян был верткий: в школе — один из лучших спортсменов.

– Пойдем, — согласился Ян, и они пошли в огород. В огороде у Дмитрия Петровича росла малина.

Земля мягкая, сплошной чернозем, и Ян, как только сошелся с Труновым, с ходу положил его на лопатки.

Дмитрий Петрович — среднего роста, чуть тяжелее Яна, и когда они сошлись во второй раз, Ян приподнял его и бросил в чернозем. Трунов встал и, не веря, что его швырнул пацан, предложил сойтись в третий, последний раз. И тут Ян, случайно, кинул Трунова в малину, и Трунов оцарапал лицо. Отряхнувшись, сказал:

– Я пьяней тебя, потому ты и поборол. Пойдем по ковшику тяпнем — и продолжим. Все равно я тебя уложу.

Дмитрий Петрович налил Яну полный ковш, а себе стакан. Ян закусил хмельными ягодами и подумал: «Пожалуй, после этого ковша я пьянее его буду и он поборет меня. Ну и бог с ним. Земля мягкая».

Дмитрий Петрович, выпив бражку, крякнул, вытер тыльной стороной ладони губы и посмотрел в зеркало. Лицо — оцарапано, он ахнул и понес Яна матом. Он до того разгорячился, что, крикнув: «Застрелю!» — побежал в комнату, схватил со стены ружье и, зарядив, шагнул в кухню.

Увидев Трунова с ружьем, Ян выскочил в сени и захлопнул за собой дверь. Прогрохотал выстрел, и дробь, пробив обитую тряпьем фанеру, шурша, покатилась по пустотелой двери. Ян знал, что ружье у Трунова одноствольное, шестнадцатого калибра, и можно было бы отобрать ружье, пока он его не перезарядил. Но Ян испугался — ружья, а не Дмитрия Петровича — и ломанулся в огород. Он отбежал на порядочное расстояние, когда Дмитрий Петрович вышел на высокое крыльцо и крикнул:

– Убью, щенок!

Ян на бегу оглянулся. Трунов — целился. Ян прикинул, что на таком расстоянии дробь до него достанет, и, волной перекатившись через прясло, упал на землю. Раздался выстрел. Ян вскочил и кинулся прочь. Отбежав, он остановился и посмотрел на Трунова. Тот стоял на крыльце, ругался и махал ружьем, как палкой. Ян обошел огороды и приблизился к дому Трунова с улицы: хотелось узнать, угомонился ли Дмитрий Петрович, а то, чего доброго, пожалуется отцу.

Увидев Яна — а он был от него метрах в сорока, — Трунов снова вскинул ружье. Но Ян, предвидя это, встал за телеграфный столб. Выстрела не последовало. По улице шли люди, и, когда они поравнялись с телеграфным столбом, Ян выглянул: Дмитрий Петрович стоял на крыльце, поставив ружье к ноге, и прикуривал.

Вскоре Дмитрий Петрович Трунов уехал в отпуск. С Яном он помирился и угостил его остатками бражки.

– А я вот новую поставил, — и Дмитрий Петрович показал на десятилитровую стеклянную бутыль, — приеду — готовая будет.

Ян решил бражку украсть — обида на Трунова не прошла.

Однажды, когда стемнело, Ян через огороды прошел в ограду Трунова и притаился. Прислушался — тихо. Прохожих не слышно.

Взойдя на высокое крыльцо, он осмотрел улицу. Полная луна заливала ее бледным светом. Вдалеке лаяли собаки.

Ян достал из кармана связку ключей и еще раз оглядел улицу. Ни души. Молодежь в клубе. Старики греют старые кости дома.

Как всегда перед кражей, Ян пробормотал воровское заклинание: «Господи, прости, нагрести и вынести». Но ни один ключ не подошел. Ломом срывать замок Ян не стал — утром все узнают: замок виден с улицы.

Дмитрий Петрович — участник войны, брал Германию и рассказывал Яну, какой у немцев порядок. Особенно Трунову у немцев понравился лаз на чердак из дома, а не как у русских с улицы, и он, когда строил себе дом, тоже сделал из сеней лаз на чердак.

Ян отыскал на дворе лестницу, вынес ее в огород: поставил к торцу дома и влез на слив, держась руками за край крыши. Сломав ударом ноги доску на фронтоне, Ян хотел пролезть на чердак, но печная труба проходила рядом и помешала. Он сломал несколько досок, проник на чердак и чиркнул спичкой. В двух шагах от него — лаз. Потянул крышку — она поддалась.

Ян спустился. Откупорил бутыль и, чуть наклонив ее, глотнул бражки и разжевал ягоды. «Некрепкая, — подумал он, — не нагулялась еще». И стал цедить сквозь зубы, чтоб не попадали ягоды.

Вытерев рукавом серой рубахи губы, Ян закурил и сел на табурет. Потом приложился к бутыли еще и, захмелев, решил осмотреть комнату. «Может быть, — подумал он, — найду ружье».

Ружье Ян не нашел, но отыскал боеприпасы. Еще ему попались сталинские облигации, Хрущевым замороженные. Выходя из комнаты, он потехи ради снял с гвоздя старую фетровую шляпу, нахлобучил ее и перепоясался офицерским ремнем.

Ян залез на чердак и, светя спичками, принялся его осматривать. Чердак был пустой, только посреди стоял громоздкий старинный сундук. «Как же это Дмитрий Петрович умудрился его сюда впереть? Лаз — маленький, сундук — большой», — подумал Ян.

Он откинул крышку, чиркнул спичку и увидел в сундуке незавязанный мешок, а в нем — кубинский, розовый, тростниковый сыпучий сахар. Работая сторожем на складах спиртзавода, Трунов брал его. «Что ж, — подумал Ян, — сахар я у тебя, Дмитрий Петрович, конфисковываю. Бражку делать не положено, сахар воровать — тем более. Ты же ведь не пойдешь заявлять в милицию, что у тебя бражку и ворованный сахар украли. Эх, Дмитрий Разпетрович, едрит твою едри, что ты мне возразишь, а? Нечем крыть? Нечем. То-то. Отдыхай себе во Фрунзе. А-а-а, ты можешь заявить, что у тебя украли облигации. Но ведь их нельзя сдать на почту. Так что милиция облигации разыскивать не будет. Еще шляпу и ремень у тебя стянули. Неужели ты думаешь, что менты шляпу, в которой только вороне яйца высиживать, искать будут? А ремень участковый тебе отдаст свой. Так, все в ажуре».

Одному бражку и сахар не утащить, и Ян пошел к Петьке Клычкову.

У Клычковых в двух комнатах ютилось девять душ. Почти вся посуда у них — алюминиевая, чтоб дети не били, а на ложках нацарапаны имена, чтоб пацаны их не путали, а то они, бывало, дрались, если кому-то не хватало ложки.

С месяц назад, когда Яна в очередной раз выпустили из милиции, он с Петькой на радостях напился, и тот его уложил спать в маленькую летнюю комнату. На окно, а оно выходило в огород, Петька прибил решетку, чтоб никто не залез, так как здесь он хранил запчасти от тракторов.

Ночью разразилась гроза. Ян проснулся, привстал с кровати — на ней вместо сетки были постелены доски, и, ничего не видя в темноте, подумал: «Где же я нахожусь?» На улице лил дождь. В этот момент сверкнула молния, высветив в окне решетку, и загрохотал гром, «Господи, — подумал Ян, увидев в окне решетку, — опять я в милиции». В подтверждение его мыслей снова сверкнула молния, и Ян вдругорядь в окне увидел решетку. Она такая же, как и в КПЗ. Он беспомощно опустился на доски, и они подтверждали — он на нарах.

Он вспомнил весь день: «Так, утром меня выпустили из милиции. Я в Падун рванул. До обеда дома. Потом на пруду купался. Потом встретил Петьку, и он бутылку взял. Пошли к нему. Выпили. Потом бражку пить стали… Потом…» Ян не помнил, что было потом, и радостный вскочил с кровати, сообразив, что спит он в летней комнате Клычковых.

В шляпе, надвое подпоясанный ремнем, Ян шел по спящему селу. Дом Клычковых. Он постучал в окно комнаты, где дрыхнул Петька.

Зайдя в кухню, Ян сел на табурет, а Петька спросил:

– Откуда?

– Выпить хочешь? — Ян на вопрос ответил вопросом.

Петьке хотелось спать. Но коль разбужен, сказал:

– Хочу. А че?

– Бражку.

Петька сквасил губу: надоела ему бражка и спросил:

– Где она?

Ян тихонько рассказал, и они пошли.

В доме Трунова они приложились к бутыли, спустили ее и, сбросив мешок с сахаром, поставили лестницу на место и двинули к Петьке.

Там они снова пили, курили и посмеивались над Труновым.

Ян в порядке опьянел и рассказал об облигациях. Петька им не обрадовался. И молчал, когда Ян считал их.

– Тысяча, тысяча сто, тысяча двести… две тысячи… три тысячи… три тысячи триста семьдесят пять. Все.

Ян положил облигации на край стола и тяпнул бражки.

У Клычковых на кухне не было дверей, и дверной проем занавешивался застиранным ситцем в горошек. Петькина мать проснулась и слушала, как Ян считает. Ей казалось — деньги. Поняв, что они кого-то обворовали, тетя Зоя, не поднимаясь с кровати, сказала:

– Янка, ты уж Петьку-то не обдели.

Ян с Петькой засмеялись, и сын объяснил матери, что Ян обчистил хату и взял бражку, сахар и замороженные облигации.

Тетя Зоя разочаровалась, что не будет Петьке этих тысяч, и сказала, чтоб сахар они из дома унесли.

– Да не будет хозяин в милицию заявлять, что, дурак он, скажет, что у меня ворованный сахар и из него же приготовленную бражку украли, — убеждал Петька мать.

Но тетя Зоя настояла.

Оставив у Клычковых брагу, боеприпасы, шляпу и офицерский ремень, Ян сунул облигации за пазуху и отнес сахар тете Поле, матери друга. Друг второй год служил в армии.

Тетя Поля приготовила бражку. Ян потягивал ее, забегая в гости.

4

Роберт и Гена рванули учиться в Новосибирск. А Ян на другой день дернул в Волгоград. Долго он выбирал училище, но наконец выбрал: шестое строительное. Взял документы и пошел поступать.

Войдя в училище, он хорошо запомнил, где выход, чтоб не перепутать двери, если заметят подделку и придется, выхватив у секретаря документы, удирать. Но все обошлось. Свидетельство внимательно не рассматривали и зачислили Яна в пятую группу на каменщика.

До начала занятий — месяц, и Ян на поезде поехал в Падун. За свои пятнадцать лет он несколько раз ездил по билету, а так всегда катил на крыше поезда или в общем вагоне на третьей полке, прячась от ревизоров. У него был ключ, он его спер у проводника, и Ян на полном ходу мог проникнуть в вагон или вернуться на крышу.

К железнодорожному транспорту Ян привык: он три раза сбегал из дому и курсировал по стране. Бывал в детских приемниках-распределителях. Как-то зимой он поехал из Падуна к тетке в Ялуторовск. Билет стоил сорок копеек, но он решил сэкономить. На крыше холодища, и у него озябли руки. Он стал дышать на них сквозь варежки, и варежки обледенели. Когда поезд въехал в Ялуторовск, Ян взялся за скобу, но поезд в этот момент затормозил, и Ян полетел на землю. Он упал на колени и, вскочив, побежал от поезда в сторону, на бегу соображая, живой ли он. «Живой, раз думаю. А целы ли ноги? Целы, раз бегу».

Раз Ян в училище поступил, он все ворованные вещи решил в Волгоград отправить. Но перед ним встала задача: как все краденное у Клычковых забрать? Ведь Петька ему ничего не отдаст. На шесть лет он его старше и сильнее. И всегда он его обманывал: вещи себе оставлял, а Яна водкой или бражкой за это поил.

«На этот раз, Петька, — подумал Ян, — я тебя обману».

Узнав, что сегодня Петька дома не ночует, Ян поздно вечером к Клычковым заявился.

Тетя Зоя, — сказал он, вызвав на улицу Петькину мать, — я тут кой-что прослышал. Салахов в последнее время уж очень мной интересуется. Как бы он про последние кражи не узнал. А то докопается, да придет к вам с обыском, а вещи-то они вот. Надо бы их перепрятать.

Тетя Зоя, кажется, почуяла, что Ян врет, — с вещами то ей не хотелось расставаться, и сказала:

– Петьки сегодня дома не будет. Завтра он домой на тракторе приедет и все в другое место перевезет.

– Тетя Зоя, — горячо заговорил Ян, — мне бы не хотелось вас подводить, а вдруг участковый завтра с утра — грянет? И влетим мы с вещами.

Хоть и жалко тете Зое краденых вещей, и с магнитофоном расставаться не хочется, но сын в опасности, и она отдала Яну все вещи, оставив только цыганский свитер, серовские перчатки и грампластинки. За них-то Петька водкой расплатился. И еще у Клычковых остались боеприпасы Трунова. О них тетя Зоя не знала.

Ян перетаскал вещи к тете Поле, а на следующий день у приятеля попросил велосипед и за несколько рейсов свозил их и учебники для девятого класса в Заводоуковск, на вокзал, упаковал и отправил багажом, тихим ходом, в Волгоград.

Положив квитанцию на сданные вещи в сигаретницу, Ян закурил, сел на велосипед и покатил. Около милиции, услышал крик:

– Петров, стой!

Ян развернулся и подъехал. Около дверей — падунский участковый.

– Где ты пропадаешь? Мы тебя весь день ищем. Пошли.

Ян прислонил велосипед к стене и последовал за участковым. Он привел его в кабинет начальника уголовного розыска.

– А-а, Петров, наконец-то! — громко сказал Бородин. — Признаешься или опять будешь запираться?

Ян смотрел на Бородина и молчал. В чем признаваться? За два с небольшим месяца он совершил около десяти краж и теперь не знал, о какой спрашивает начальник уголовного розыска.

– В чем признаваться, Федор Исакович?

– Учительницу Серову кто обокрал?

– Учительницу Серову — знаю. И мужа ее — тоже. Дом стоит по большаку. А что их обворовали, я не слышал.

– Хватит ломаться. Нам все известно.

– Если все известно, зачем спрашиваете?

– В КПЗ его, — махнул рукой Бородин.

Ян спустился в дежурку. Участковый сказал старшему сержанту:

– По сто двадцать второй его[4] . — И вышел.

Молодой чернявый старший сержант улыбнулся Яну:

– Опять к нам? Выворачивай карманы.

Ян вытащил сигаретницу, брелок с ключом зажигания от мотоцикла, спички и вывернул карманы. Дежурный стал составлять протокол задержания. Всю эту мелочовку ему надо внести в протокол. Ян взглянул на сигаретницу — она лежала на столе — и сердце ускочило в пятки: в сигаретнице — квитанция на сданный багаж. В багаже — ворованные вещи. Через секунду Ян пришел в себя и посмотрел на старшего сержанта. Тот, кончив писать, взял спички и проверил, нет ли чего в коробке. Потом открыл сигаретницу, посмотрел на сигареты и квитанцию, подоткнутую под резинку, и, взяв брелок с ключом, стал разглядывать. Брелок — маленький черт — показывал сержанту дулю.

– Все на мотоцикле гоняешь? — спросил дежурный.

– Да нет, отец его зятю подарил, чтоб я не разбился.

Когда Яну было тринадцать лет, отец, хотя и получал мало, раскошелился и, чтоб сын поменьше рыскал с пацанами, купил ему в кредит за триста пять рублей мотоцикл М-103 — «козел». Мать Яна, работая сторожем, получала меньше мужа. Но Петровы, как и почти все в селе, имели домашнее хозяйство и существовали за его счет.

Однажды Ян на мотоцикле чуть не попал под машину, и отец подарил мотоцикл зятю.

«Господи, — молил Ян,— помоги, пусть он не возьмет квитанцию».

Дежурный продолжал разглядывать брелок.

– Мотоцикла сейчас у тебя нет, а что ключ с собой носишь? Угонами занимаешься?

– Это ключ зажигания от велосипеда, — улыбаясь, пошутил Ян. — Он у меня около милиции стоит. Я на нем приехал.

Дежурный оценил шутку, тоже улыбнулся и сказал:

– Никола, мотоцикла у тебя нет, подари мне брелок, ты себе все равно где-нибудь стащишь.

Сигаретница лежала открытой, квитанция просилась дежурному в руки, а он вертел брелок. Скажи ему сейчас Ян, что нет, не подарю, — дежурный запишет брелок в протокол и его вернут, когда Яна выпустят. Но Ян готов подарить дежурному с себя все, лишь бы он побыстрее защелкнул сигаретницу и закончил составлять протокол. Помедлив несколько секунд, как бы набивая цену, Ян великодушно произнес:

– А, брелок — забирай. Я себе еще лучше достану.

Дежурный отцепил от брелока ключ зажигания, положил его в сигаретницу и защелкнул ее. Брелок сунул в карман.

– Распишись, — сказал дежурный, записав сигаретницу в протокол.

Ян расписался и сказал:

– Товарищ старший сержант, у меня велосипед стоит возле входа, ты заведи его в ограду, а то стащат.

– Ладно, будет сделано.

Он отвел Яна в КПЗ.

Ян попросил у мужиков закурить и, отвечая на вопросы, откуда он и за что его взяли, думал: «Нештяк. Черт побери. Черт! Ты же спас меня! Ведь если б дежурный развернул квитанцию, я погорел бы сразу на нескольких кражах. Пусть никто мою сигаретницу не открывает и квитанцию не смотрит. Господи, по-мо-ги!»

Начальник уголовного розыска несколько раз вызывал Яна на допрос, но Ян ни в чем не признавался и, отвалявшись два дня на нарах и выспавшись, был выпущен. Отъехав на велосипеде подальше, Ян открыл сигаретницу: квитанция на месте, и нажал на педали. Надо быстрее вернуть велосипед приятелю.

С Робертом и Геной Ян несколько раз встречался. Оказывается, парни в Новосибирске поступили учиться тоже в профтехучилище номер шесть. Ян проводил их на поезд, а на следующий день уехал сам.

5

С первого сентября Ян пошел учиться в училище и в девятый класс вечерней школы.

Вдали от дружков, от Падуна Яна на воровство не тянуло. Здесь, в большом городе, не так бросалось в глаза, что люди с работы чего-то тащат. А в Падуне жители были на виду, и Ян видел, как многие, даже уважаемые в селе люди с работы перли все, что было можно. И плох считался тот мужчина, кто не прихватил хотя бы дощечку. В хозяйстве ведь и она пригодится.

Вечером Ян сидел дома и смотрел телевизор. В квартиру позвонили. Он открыл дверь. На пороге стоял лейтенант Насонов. Оказывается, заводоуковский уголовный розыск просил помощи у своих волгоградских коллег. Заводоуковских ментов интересовали вещи из двух домов. Их Ян обчистил в Падуне. Участковый поговорил с сестрой Яна Татьяной и ушел ни с чем. А краденые вещи здесь и лежали. Явись Насонов с санкцией прокурора на обыск, он бы их без труда нашел.

Участковый поговорил и с теткой Яна и отослал заводоуковскому уголовному розыску ответ: Петров в Волгоград ворованных вещей не привез.

Ян захотел замести следы и написал письмо Петьке Клычкову. Он просил его подбросить боеприпасы на балкон участковому или потерпевшему в ограду. Ян думал, если Петька так сделает, с него снимается одна квартирная кража: раз боеприпасы подброшены в Падуне, то вора будут искать там.

Яну радостно жить в Волгограде. Такой большой город, и он — его житель! А завтра, в воскресенье,— Ян услышал по телевизору — будут открывать памятник-ансамбль героям Сталинградской битвы на Мамаевом кургане. Из Москвы выехала правительственная делегация во главе с Генеральным секретарем Леонидом Ильичом Брежневым. У Яна забилось сердце: завтра он поедет встречать правительственный поезд и увидит Брежнева наяву, а не на фотографиях или по телевизору. Об этом он всем друзьям в Падуне расскажет.

В воскресенье Ян проснулся рано. Позавтракал, поправил перед зеркалом галстук, на котором была нарисована обнаженная девушка, и заспешил на электричку.

Он сошел на станции Волгоград-1 и пошел по перекидному мосту, сверху оглядывая перрон. Перрон был чисто подметен, и по нему расхаживали всего несколько человек. Где же люди? Почему на перроне никого нет? На привокзальной площади людей тоже было немного. А ведь здесь всегда полно народу. Ян хотел пойти на вокзал, но, увидев трех милиционеров на углу, понял: людей туда не пускают.

Ян обошел привокзальную площадь и подошел к вокзалу с другой стороны. Но и там стоял наряд милиции. Теперь до Яна дошло, что на перрон ему не попасть и правительственный поезд не встретить. Все ходы и выходы перекрыты. «Неужели мне не посмотреть Брежнева и всю правительственную делегацию? Ладно,— решил Ян,— чтоб не прозевать поезд, я буду по мосту ходить». Покурив, он поднялся по обшарпанным ступенькам на мост и стал расхаживать, давя косяка на перрон, на котором стояли два генерала.

К Яну подошел средних лет мужчина в штатском и сказал;

– Парень, хватит гулять. Давай отсюда.

Ян спустился с моста и больше на него не поднимался. Бродя около вокзала и шмаляя сигареты, Ян прислушивался к разговорам празднично одетых людей и вскоре узнал, что не один он хотел бы встретить правительственный поезд. Желающих, особенно приезжих, было много. Всем хотелось посмотреть Брежнева, Гречко и других военачальников.

Миловидная женщина объяснила Яну, что правительственная делегация вначале остановится на часок-другой в гостинице «Интурист» или «Волгоград» и, подкрепившись, поедет на Мамаев курган по улице Мира, а потом свернет на проспект Ленина.

Ян ушел с привокзальной площади на улицу Мира и стал ждать. Там кишмя кишело радостных людей. Жители города-героя, возбужденные, ждали правительственную делегацию. Все движение городского транспорта в центре приостановлено. Усиленные наряды милиции и солдат прохаживались по улицам.

Но вот со стороны главной площади показался бронетранспортер. В нем стоял генерал-полковник Ефремов и в правой вытянутой руке держал горящий факел. От него на Мамаевом кургане в зале воинской славы зажгут Вечный огонь.

Бронетранспортер, а за ним и правительственные машины приблизились к месту, где стоял Ян. Народ ликовал, повсюду слышались возгласы приветствия. Ян стоял в толпе и, так как был невысокий, Брежнева не видел.

Он потопал на вокзал, сел в отходящую электричку и поехал на Мамаев курган. Но электропоезд шел только до второго километра, одну остановку не доезжая.

Ян вышел из вагона и пошел по шпалам. Подойдя к мосту, под которым проходила автотрасса, Ян увидел, как по ней медленно едет бронетранспортер с генерал-полковником Ефремовым, а следом за ним — «Чайка». В передней машине с открытым верхом стоят четыре человека и машут ликующему народу руками. Вот «Чайка» подъехала ближе, и Ян отчетливо видит Брежнева. Он поднял перед собой сомкнутые руки и машет ими, благодаря жителей Волгограда за теплый прием. Еще двоих Ян не знал. А сзади всех, немного сгорбившись, стоит министр обороны Советского Союза маршал Гречко.

Машины проехали, и Ян тронулся дальше.

К главному входу на Мамаев курган Ян решил не идти, а свернул за мужчиной, который стал подниматься на курган, как только достигли подножья.

Сбоку маячила игла городской телевизионной вышки, и Ян сквозь пожелтевшие листья деревьев, посаженных на кургане после войны, поглядывал на нее. Пиджак он давно снял — день выдался по-летнему солнечный, и Ян готов был сбросить рубашку и брать вершину Мамаева кургана в одной майке.

На полдороге к памятнику-ансамблю Яна и других людей, поднимавшихся на курган, остановили солдаты. Они цепочкой отсекли им путь к вершине, где стояла пятидесятиметровая скульптура Матери-родины.

Прямо перед собой Ян увидел бетонную площадку. Это был дот или дзот — он не знал, что это. На площадке стояли человек десять, в основном мужчины. Они курили и уговаривали солдат, чтоб их пропустили на открытие памятника-ансамбля. Солдаты были непреклонны и готовы были лечь костьми, но не пропустить людей.

Народу у бетонной площадки собралось человек пятьдесят. Кто-то включил транзисторный приемник — передача об открытии мемориала уже началась. Голос из приемника подхлестнул Яна, и он спрыгнул с бетонной площадки. Дальше шел крутой спуск, возле которого стояли солдаты. Ян подумал, что если всем разом кинуться с этого спуска, то солдат можно смять и прорваться на торжество. Пусть многих и поймают, но за себя-то он был уверен: солдаты, обутые в сапоги, его не догонят.

Все больше людей, мужчин и женщин подходили к спуску и уговаривали солдат. Но солдаты выполняли приказ и пропустить никого не могли. Тогда Ян решился: оттолкнув солдата, он с криком «за мной!», будто в атаку, ринулся с крутизны. А за ним и многие ломанулись.

Ян несся стремительно. Бежать вниз было легко. Он выставил перед собой локти и сшиб несколько солдат. Его прыжки достигали пяти и более метров. Он едва касался земли, отталкивался и, чудом минуя деревья, летел вниз. Но вот спуск кончился. Ян думал — все, убежал. Но только он вышел из кустарника, как увидел впереди себя шеренги солдат. Они опоясывали весь Мамаев курган, и пробраться на торжество ни с какой стороны было невозможно. Ян оглянулся: за ним шли около десяти мужчин. Он остановился и подождал их. Из кустарника еще выходили люди. Всего стало человек пятнадцать. Ян затесался в середину толпы, и толпа пошла к шеренгам солдат. Подойдя к ним, мужчина, что шел впереди, спросил:

– Кто тут у вас старший?

– Сейчас он придет,— ответил один из солдат.

Вскоре появился майор. Он был молодой, среднего роста, не строгий на вид.

– Так, товарищи,—обратился он к прорвавшимся,—давайте спускайтесь за железную дорогу. Здесь находиться нельзя.

– Товарищ майор, нас здесь немного, пропустите. Хотим открытие посмотреть,—сказал мужчина, что старшего спрашивал, и Ян, чтоб лучше слышать разговор, подошел к ним.

– Я не могу вас пропустить,—ответил майор.—Вход по пригласительным билетам.

– Мне очень туда надо. Я даже обязан там быть. Мой отец погиб здесь, на Мамаевом кургане.

– Где вы работаете?

– Я работаю в школе, директором.

Ян посмотрел на директора. На лацкане его черного пиджака красовался поплавок с открытой книгой.

– Что же вы не смогли достать пригласительный билет?

– Не смог. Конечно, директор тракторного завода присутствует, присутствуют, конечно, директора «Красного Октября» и «Баррикад» и их дети. Но нам-то, нам как туда попасть? Чем мы хуже других?

Майор молчал.

По громкоговорителям были слышны выступления участников торжественного открытия мемориала. Сейчас несся рыдающий голос Валентины Терешковой, и Ян очень жалел, что не увидел первую в мире женщину-космонавта.

Майор снова повторил приказание:

– Отойдите, товарищи, за железную дорогу. Нельзя здесь стоять.

Тогда из толпы вышел высокий, крепкий мужчина в сером костюме, со светлыми, свисающими в разные стороны волосами и, не называя майора по званию, начал говорить:

– Что вы нас за железную дорогу гоните, пропустили бы на открытие — и дело с концом. Я из Сибири специально приехал, а попасть не могу. В сорок втором здесь, на Мамаевом кургане, мне руку оторвало, а теперь бегаю и штурмую его, чтоб на открытие прорваться. Бежал, чуть протез не потерял.

Мужчина протянул майору руку-протез, чтоб тот убедился, что он правду говорит. Ян взглянул на защитника кургана и увидел у него на груди колодки отличия и орден Боевого Красного Знамени. Мужчина продолжал;

– Мы тогда от немцев Мамаев курган обороняли, а вы теперь от нас, чтоб мы туда не попали. Не смешно ли?

– Вы пройдите, товарищ, к главному входу. Вас там в виде исключения, может, и пропустят,— сожалея, сказал майор.

– Да был я там,—махнул здоровой рукой герой войны,—сказали, что по приглашениям, и только. Вот я и подался в обход.

Майору стыдно стало, что защитника Мамаева кургана на открытие не пропускают, и он куда-то исчез. Солдаты принялись уговаривать людей, чтоб они спустились ниже на одну шеренгу. Толпа, поколебавшись, спустилась ниже. Теперь другие солдаты принялись избавляться от нее. Понял Ян, что солдаты отвечают каждый за свой коридор.

Постепенно люди, теснимые солдатами, спустились к железной дороге и разбрелись кто куда.

Ян сел на землю и закурил.

Дождавшись, когда открытие Мамаева кургана закончилось, он устремился вверх. Возле зала воинской славы Ян увидел военный духовой оркестр. Музыканты складывали ноты и инструменты, собираясь уходить. Чуть поодаль ходили саперы, прослушивая миноискателями землю. «Боятся, чтоб взрывчатку не подложили».

Ян вернулся домой. Мужики сидели возле дома на скамейке и обсуждали открытие Мамаева кургана, которое они смотрели по телевизору. Ян услышал, что Брежнев с первого раза Вечный огонь в зале воинской славы зажечь не смог. Он потух. И лишь только со второго раза вспыхнул.

Год назад, когда Ян жил в Падуне и учился в восьмом классе, ему понравилась девочка из шестого. Звали ее Вера. Когда Яна выгоняли с уроков, он шел к дверям шестого класса и наблюдал за ней. Она сидела как раз напротив дверей на последней парте у окна и всегда, как казалось Яну, внимательно слушала объяснения учителей, не глядя по сторонам. У нее были коротко подстриженные черные волосы и задумчивые, тоже черные, глаза.

Директор школы, видя, что Ян слоняется по коридорам, иногда заставлял его дежурить в раздевалке вне очереди, отпуская дежурных на уроки. Все равно Ян болтается, уж пусть он лучше дежурит, а то в раздевалке часто вещи пропадают. Директор заметил: если в раздевалке дежурил Ян, вещи не пропадали. А это просто объяснялось: во время дежурства Ян не крал вещи и дружки его тоже воздерживались. Кроме того, он в раздевалку никого не пускал, а всем одежду подавал в руки, боясь, что и в его дежурство могут что-нибудь стащить.

Ученики вешали одежду по классам. У шестого класса была шестая вешалка, а у Веры—второе место, и оно для Яна было священным. Оставшись в раздевалке один, он подходил к Вериному пальто, прижимался щекою к воротнику, вдыхая его запах, а потом надевал ее серые трикотажные перчатки и ходил в них. Иногда он подходил к дверям шестого класса и ждал, когда Вера повернет голову в его сторону. Тогда он поднимал руки и показывал ей, что он надел ее перчатки. На перемене она шла в раздевалку и забирала их у него. Раз он как-то попробовал надеть ее бордовое, с черным воротником пальто, но оно было слишком мало, и он побоялся, что пальто разойдется по швам.

После занятий ученики бежали в раздевалку, стараясь первыми получить одежду. Яна знали все, как и он всех, и потому, столпившись у решетчатой двери, парни и девчата кричали: «Ян, подай мне пальто!» — и называли место. Ян в первую очередь подавал одежду тем, кого знал хорошо. Но если он сквозь решетку замечал Веру — а она стояла молча,— он сразу брал ее пальто и через головы столпившихся подавал ей.

Когда Ян учился в младших классах, учителя его за баловство иногда били, а однажды посадили в темный подвал. Хорошо, что быстро из подпола выпустили, а то он уже начал банку с вареньем открывать.

В старой деревянной школе, построенной до революции, доживала век престарелая учительница, Калерия Владимировна. Она обучала жителей Падуна грамоте с начала двадцатого века. Многие ее ученики кто на войнах погибли, а кто и так умер. Вот ее-то варенье Ян чуть и не съел.

Директор школы за баловство покрикивал на Яна, но только до седьмого класса. Потом, после памятного педсовета, он никогда на Яна не повышал голос.

Два раза педагогический совет за плохое поведение исключал Яна из школы. Первый раз, когда он учился в четвертом классе, второй, когда в пятом. Но оба раза отец ездил в районный отдел народного образования, и приказом «сверху» Яна принимали в школу. Но вот Яна в седьмом классе решили третий раз исключить. На педсовет ему сказали явиться с отцом или матерью. Но если те два раза на педсовете его защищал отец, то на этот раз Ян решил прийти один и дать учителям бой.

В назначенное время он подошел к учительской. Там уже собрались учителя и решали свои вопросы. Но вот дверь отворилась, и вышел директор школы. Иван Евгеньевич сказал Яну, чтобы он подождал, и спросил, почему не пришли родители.

– Их нет дома, — соврал Ян, — они в Ялуторовск в гости уехали.

Ян отошел от учительской и остановился возле дверей, что вели на второй этаж. В дверях был врезан замок, и он решил его вытащить: его давно интересовали замки, и он хотел понять их конструкцию, чтоб открывать отмычкой. Нашарив в кармане однокопеечную монету, стал выворачивать нижний шуруп. Тот легко поддался. Но верхний выкручивался туго, и Ян, покорпев, все же выкрутил неподдающийся шуруп, вытащил из гнезда замок, сунул в карман, а тут директор вышел и позвал Яна.

Ян, с замком в кармане, вошел в учительскую. На стульях вдоль стен сидело около сорока учителей.

– Сейчас мы будем обсуждать поведение Петрова. Его два раза исключали из школы, и, наверное, пришло время исключить в третий раз. Очень плохо, что на педсовете на этот раз не присутствует его отец, — взял слово директор.

Отец Яна и директор школы не переваривали друг друга. Лет десять назад Алексей Яковлевич крепко поругался с братом Ивана Евгеньевича. Тогда они вместе работали. И эта ругань с братом повлияла на отношения директора и родителя.

Иван Евгеньевич долго говорил, называя Яна неисправимым. Когда он кончил, Ян спросил:

– Мне можно?

– Да.

– Иван Евгеньевич, вы сказали, что я хулиганю и не даю проводить учителям уроки. Но ведь я не один срываю уроки. Но это ладно. Я о другом хочу сказать. Вы вором меня называете, и здесь я не согласен. В сад за малиной не только я один лажу, но неужели это воровство сильно большое? Скажите чего-нибудь покрупнее? — Ян сделал паузу. Директор молчал. Он не знал ни одной крупной кражи. Но Иван Евгеньевич все же сказал:

– Тех краж и попыток, которые я сейчас перечислил, достаточно.

И Ян продолжал:

– Это все мелкие кражи, а я вот сейчас скажу одну покрупнее. Ее совершил ваш сын.

Учителя зашумели, но Ян сказал:

– Потише! Несколько лет назад ваш сын снял с вешалки чужую «москвичку», а свою, старую, оставил. Фамилия парня, у которого он взял «москвичку», Дедов. Мать Коли Дедова на следующий день пришла в школу и опознала на вашем сыне свою «москвичку». Но ваш сын внаглую уперся и сказал, что это его «москвичка». Тогда мать Коли Дедова в присутствии ребят распорола подкладку у «москвички» и вытащила оттуда зашитую ей туда тряпочку с фамилией и именем своего сына. Что вы на это скажете, кто крупнее ворует, я или ваш сын?

Ян бросил директору и педсовету правду. Такой случай был. Иван Евгеньевич думал, что ему ответить, но его жена, Ольга Адамовна, учитель домоводства, опередила его и, не вставая, громко сказала:

– Ты лжешь! Наш сын не брал чужой «москвички».

– Ольга Адамовна, если я вру, то мать Коли Дедова это может подтвердить.

Иван Евгеньевич ничего к словам жены не добавил и сказал:

– Кто хочет выступить?

Поднялась учитель физики. Она жила недалеко от директора, и ей хотелось защитить Ивана Евгеньевича.

– Вот тебе, Коля, всего тринадцать лет, а я пьяным тебя видела.

Ян не стал выслушивать Антонину Степановну и перебил ее:

– Пока что я вино не пью. Мне кажется, вы меня со своим мужем перепутали. Это он каждый день пьет и как свинья в лужах валяется. Здесь, на педсовете, не надо про мужа рассказывать.

Из учителей никто в защиту Антонины Степановны и слова не сказал. Все знали, что муж ее за рюмку двумя руками держится.

Ян, идя на педсовет, про учителей вспоминал, за кем какой грех водится, чтоб в случае — осадить.

Следующая учительница тоже Яну хотела что-то сказать, но он вообще и договорить ей не дал:

– А вы-то, вы, — перекричал он ее, — вы-то хоть бы сидели. Ваш муж капусту с пришкольного участка ворует. Я рано утром пошел как-то на охоту, смотрю, он от школы капусту прет. Я взял да и выстрелил в воздух, а он упал около плетня и притаился. Вы лучше его обуздайте, а то он учеников учит, а сам ворует.

Муж этой учительницы работал тоже учителем в школе.

Педсовет молчал. Никто не хотел бросить реплику, боясь получить стремительный, убивающий ответ Яна. Но Наталья Дмитриевна тихонько, чтоб оправдаться перед коллегами за мужа, — а он сидел, понурив голову,— сказала:

– Врет, вот врет, а! И надо же, чего выдумал.

Желающих выступать больше не было. И директор, вместо того чтобы поставить вопрос об исключении Яна из школы и приступить к голосованию, выпроводил его за дверь.

На следующий день Наталья Дмитриевна встретила Яна на улице и сказала:

– Коля, зачем ты на Василия Гавриловича наплел такое. Ведь он никогда не воровал капусту.

– Наталья Дмитриевна. Я сам не видел, но мне сказали. А что из ружья пальнул, это для достоверности.

– Я знаю, кто тебе сказал это. И знаю, что ты им осенью отнес ворованные вещи.

Ян поплелся сраженный. Оказывается, Наталья Дмитриевна знает об одной краже, а ведь его тогда милиция замучила, вырывая признание. Даже прокурор района принимал в допросе участие. «Значит, — думал Ян, — она видела, как я тащил вещи. Ведь я выпивши был и шел по задам мимо ее огорода. Но был же вечер. А может, она как раз во двор выходила, и приметила меня, и проследила. Но, главное, она в милицию не заявила. Пожалела меня и Семаковых. Ведь я же им вещи нес. Но откуда она знает, что про капусту мне сказали Семаковы? Выходит, что Василий Гаврилович правда нес капусту, и Семаковы его видели, и он их заметил. Вот она и догадалась. Да, все правильно, Василий Гаврилович нес капусту».

Летом перед отъездом в Волгоград Ян два раза видел Веру в Падуне. Первый раз — на дневном сеансе в кино, а второй и последний, — около магазина. Магазин был закрыт на обед, и она ждала открытия. Вера была в легком платье, которое трепал ветер. Ян остановился невдалеке и любовался ею.

Жила Вера в нескольких километрах от Падуна, и Ян видел ее редко.

В Волгограде Ян затосковал по ней. Ему хотелось хоть изредка ее видеть. Но две тысячи километров отделяли его от любимой. И тогда он решил написать ей письмо, но не простое, а в стихах.

Когда Ян был маленьким, отец читал ему детские книжки С. Маршака и К. Чуковского, и он знал их наизусть. В школе он лучше всех читал стихи, и ему всегда за них ставили пятерки. В шестом классе, несмотря на то, что он был самый отчаянный хулиган, учительница, руководитель художественной самодеятельности, пригласила его принять участие в постановке пьесы и отвела ему второстепенную роль. Он, не стесняясь, согласился и превосходно исполнил роль собаки, одев на себя вывернутую шубу.

В начале восьмого класса Ян начал писать поэму о директоре падунской школы, но, зарифмовав несколько листов грязи об Иване Евгеньевиче, бросил. Иссякло вдохновение хулигана.

Теперь он писал письмо в стихах Вере. Он хотел тронуть душу тринадцатилетней девочки.

Здравствуй, Вера, здравствуй, дорогая, Шлю тебе я пламенный привет. Пишу письмо тебе из Волгограда, Где не вижу без тебя я свет. Как только первый раз тебя увидел, Я сразу полюбил тебя навек. Поверь, что тебя лучше я не видел, Короткий без тебя мне будет век. Хочу тебе задать один вопрос я, Ответишь на него в своем письме. Ты дружишь или нет с кем, Вера, Фамилия его не нужна мне. Разреши тебя поздравить С юбилейным Октябрем. И желаю его встретить Очень хорошо.

Ян не хотел подписывать письмо своим именем, так как был уверен, что Вера ему не ответит. Вору и хулигану разве может ответить красивая девочка? После стихов он приписал, что сам он не из Падуна, а из Волгограда, в Падун приезжал к родственникам, видел ее около магазина, а местный парень сказал ему ее адрес и фамилию.

И Ян подписал письмо именем и фамилией соседа по коммунальной квартире, мальчишки Женьки.

Ян хотел надписать конверт, но пришла сестра, и он пошел на почту. Там он сел за стол и ручкой, что лежала на столе, надписал конверт, так как свою забыл.

Нежно держа письмо, будто руку Вере, он еще раз прочитал адрес и бросил письмо в почтовый ящик.

Придя домой, Ян сестру не застал и сел за стол, глядя в зеркало.

6

Глаз Яну пацаны выстрелили из ружья, едва ему исполнилось шесть лет. Жили они в Боровинке, недалеко от Падуна. Отец его тогда работал директором маслозавода, а мать рабочей, и воспитанием Коли занимался дед по отцу, Яков, почти что восьмидесятилетний сухощавый старичонка с седой бородкой, похожей на козью. Коля не слушался деда и всегда от него убегал на улицу, где со старшими пацанами было куда интереснее. С ними он лазил по чужим огородам.

Все детские воспоминания Коли были связаны с воровством. Он не помнил, чтобы маленьким играл в какие-нибудь игрушки, но зато отлично помнил, как он, шестилетний, наученный пацанами, лазил по крышам и воровал вяленое мясо.

Из всех деревенских детей Коля был самый шустрый. Летом он ходил в одних трусах и был загорелый, как жиган. Так его и прозвали — Жиган. В пять лет у него появилась первая кличка.

Коля очень любил пить на маслозаводе молочную закваску и приходил туда часто. Наливая закваски, мужики просили его спеть частушки. Он знал их десятки. Частушки он запоминал от взрослых. Бывало, у ворот завода соберутся шофера, и Коля устраивает им концерты. Они жали ему, как взрослому, руку, хвалили за исполнение и учили новым.

Как-то шофер, помахивая свернутой в трубочку районной газетой — в ней отец Коли, директор маслозавода, опубликовал статью, призывающую тружеников района как можно больше сдавать государству молока, чтобы быстрее обогнать Соединенные Штаты Америки в экономическом соревновании, — сказал:

– Жиган, вот тут твой отец о молоке пишет, а ты спой-ка нам тоже про молоко частушку, ну, ту, «перегоним», начинается.

– А-а, — сказал Жиган, — щас.

И спел:

Перегоним мы Америку По надою молока. А по мясу не догоним мы, …сломался у быка.

Мимо проходили пацаны, и Коля пристроился к ним: они шли купаться.

Плавать Коля не умел. Он зашел по горло в воду и, сделав шаг, скрылся под водой. Это был омут. Коля начал захлебываться, но один из пацанов схватил его за редкие волосы и вытащил на берег. Оклемавшись, Коля больше в воду не заходил и, когда ребята вдоволь накупались, пошел с ними на окраину деревни. Там, в небольшом домишке, жил Васька Жуков. Он был самый старший из всей компании — шел ему семнадцатый год — и верховодил местной пацанвой. Коля со своим соседом, тезкой, зашли к нему.

Коля сел на голбчик у печки, напротив обеденного стола, а Васька, пошептавшись с Колькой Смирдиным, сходил в комнату, взял одноствольный дробовик и, показав Коле патрон, заряженный только порохом, сказал:

– Поцелуй у котенка под хвостом.

А Колька Смирдин, взяв котенка, крутившегося около ног, протянул Коле.

– Не буду, — сказал Коля.

– Если не поцелуешь, я стрелю тебе в глаз. Считаю до трех: рас-с-с… — начал считать Васька.

Что такое ружье, Коля знал. Но никак не думал, что Васька в него может стрельнуть.

Васька с Колькой Смирдиным часто издевались над Жиганом: то сажали его на лошадь и пускали ее в галоп, то, когда ватага пацанов бродила по лесу, давили на его голове мухоморы.

Васька зарядил ружье, сел у окна на табурет и, сказав: «Два…» — стал целиться Коле в левый глаз. От конца ствола до лица Коли было два шага. Коля не моргая смотрел в отверстие ствола. Васька, сказав «три», нажал на курок. Но он промазал: целясь в упор, попал ниже глаза, в скуловую кость. Коля сознание не потерял и, посмотрев в испуганные глаза Васьки, сказал:

– Ох, Васька, тебе и будет.

Пацаны подскочили к нему, взяли под руки и вытащили на улицу. Там они стали плескать воду на рану,— а из нее хлестала кровь, — как бы надеясь смыть следы преступления. Коля потерял сознание. Мать повезла сына в новозаимковскую районную больницу. Ему сделали рентген, но рентген не показал бумажного пыжа, и хирург зашил рану вместе с пыжом. Коля в сознание не приходил, и мать повезла его в областную больницу. В Омск.

На пятые сутки Коля пришел в сознание. Все это время мать не отходила от него и дремала на стуле. Коля спросил:

– Мама, почему я живой — а не вижу?

Медленно, очень медленно зрение возвращалось к Коле. Но только одного, правого, глаза. А рана на левом не заживала. Бумажный пыж подпер глаз снизу, и он стал вытекать. Тогда врачи сняли швы, вытащили часть пыжа и раздробленную кость. Но глаз так и вытек.

Мать выковыривала порох. Он усеял все его лицо.

Когда Колю выписали из больницы, бумажный пыж — клочок газеты — еще долго выходил из незаживающей раны.

После этого у матери стали отказывать ноги и она забывалась. Если шла в магазин, то проходила мимо него, а потом, остановившись, вспоминала, куда ей надо.

Вскоре над пацанами состоялся суд. Колька Смирдин отделался легким испугом, а Ваське Жукову дали три года. Но он, отсидев год, досрочно вышел на свободу.

Прикрытое веко левого, незрячего глаза и воронкообразный шрам чуть не на полщеки обезображивали Колино лицо. Иногда он закрывал ладонью левый глаз — из зеркала смотрел настоящий Коля. Мать не раз ему говорила, что когда она на него с правой стороны смотрит, то видит сына, а когда с левой — чужого парня. К шраму на лице сына мать привыкнуть не могла.

7

К пятидесятилетию советской власти объявили амнистию, и Ян прочитал об этом в газете. «О, хорошо, теперь меня менты за квартирную кражу не посадят. Ура! — амнистия! А об убийстве и других кражах они ни за что не докопаются», — подумал Ян и на несколько дней раньше начала осенних каникул покатил зайцем на поезде в Падун. Там он узнал, что Роберта Майера посадили. Робка еще в сентябре, приехав из Новосибирска, подрался в Падуне с незнакомым парнем. У парня упала шапка, и Робка, подняв ее, перепутал головы: заместо головы парня он надел шапку на свою. Парень заявил в милицию, и Робку за грабеж осудили на три года.

Роберт был не один. Рядом с ним стоял его друг, и также друг Яна, Володя Ивлин. Но Володя сразу слинял, и его нигде не могли найти. Менты объявили всесоюзный розыск.

Гена Медведев тоже приехал на каникулы, и Ян с ним неплохо гульнул.

Перед отъездом Ян на большаке встретил участкового.

– Здравствуйте, Николай Васильевич, — приветствовал его Ян, улыбаясь.

Теперь он не боялся участкового — амнистия!

– А, Петров, здравствуй, — ответил участковый, тоже улыбнувшись, впервые протянув ему руку. — Ну как ты там, в Волгограде?

– Хорошо, Николай Васильевич, — продолжая улыбаться, ответил Ян.

– Улыбайся, улыбайся, вот пройдет амнистия, и мы посадим тебя.

Ян ничего не ответил, подумав: «Как они меня посадят, если амнистия. Надо дергать в Волгоград».

В Волгограде Яна ждала приятная новость.

Мать Женьки протянула письмо.

– Что-то мой Женька в Сибирь никому не писал, а письмо пришло, — улыбнулась тетя Зина. — Но я поняла, что это тебе, и распечатывать не стала.

Ян взял письмо и с жадностью прочитал. Вера просила его фотографию. Как быть? Не посылать же свою, Тогда она ни на одно письмо не ответит. И Ян решил послать Вере фотографию какого-нибудь парня. «Женьки, соседа, нельзя. Он пацан. Надо кого-то постарше. Какого-нибудь парня из училища. Может, Сергея Сычева? Ведь Серега, пожалуй, самый симпатичный из нашей группы».

На другой день Ян поговорил с Сергеем и попросил у него фотографию. Но тот был, как и Ян, приезжий, и фотографий у него не было.

– Хорошо, — сказал Ян, — а если ты сходишь и сфотографируешься?

– Но у меня денег нет, — сказал Серега, — и приличной одежды — тоже.

Серега жил в общежитии.

– Деньги у меня есть, — подбодрил его Ян, — и рубашку с пиджаком мои оденешь.

Скоро у Яна было пять фотографий Сергея. Одну он оставил ему на память, другую вместе с письмом вложил в конверт и послал Вере. В письме — теперь он писал его не в стихах — он тоже просил у Веры фотографию.

Приближался Новый год, и Ян, не дождавшись от Веры письма, за несколько дней до наступления каникул поехал зайцем в Падун. Дорога в один конец занимала двое суток.

Едва Ян объявился в Падуне, как его вызвал начальник уголовного розыска. Сходив в школу на новогодний вечер старших классов и, блеснув на нем брюками, сшитыми по моде, Ян на другой день поехал в Заводоуковск в милицию.

Начальник уголовного розыска, Федор Исакович Бородин, предъявил ему с ходу два обвинения — две квартирные кражи.

– Бог с вами, Федор Исакович, никого я не обворовывал. Сейчас я честно живу и учусь в Волгограде. Да, раньше был за мной грех, но в эти дома я не лазил…

– Хватит! — прервал его Федор Исакович. — Посиди в КПЗ, подумай.

И Яна закрыли в камеру к малолетке. «Странно, почему Бородин меня в непереполненную камеру посадил? Уж не подсадка ли, — думал Ян, — неужели Бородин через этого пацана желторотого хочет о кражах моих выведать? Гнилой номер».

Ян хоть с пацаном и разговаривал, но о себе ни гу-гу, все парня расспрашивал, за что его посадили. А тот жил в Боровинке и Яном не интересовался даже.

У Яна был опыт: он знал от рецидивистов, что менты подсадок в камеры сажают, чтоб у тех, кто в несознанку идет, все о преступлениях выведать и уголовному розыску стукануть. Да и в Падуне Бородин к Яну людей подставлял, они просили у него достать кой-какие вещи, им украденные. Но Ян, когда Бородин его крутил, сказал:

– Вы лучше на Сажина нажмите, он просил меня точно такие вещи достать. Это он обворовал, а не я, так как вначале меня просил, а когда я не согласился, он сам обтяпал.

И Бородин злился на Яна, что такого молодого расколоть не может и даже подставные лица не помогают.

А один парень признался Яну, что начальник уголовного розыска просил его разнюхать кражу, не является ли ее участником Ян.

Через день Бородин вызвал Яна на очную ставку. Войдя в кабинет, он увидел сидящим на стуле Саньку Танеева. Ян поздоровался, но Санька не ответил. Он сидел, опустив глаза.

С Санькой Танеевым Ян в одном классе учился. И даже последнее время за одной партой сидел. Из школы Яна выгнали тоже из-за Саньки. На уроке физики он катал под партой ротор, и он тарахтел, как трактор. Виктор Фадеевич, классный руководитель, сделал Яну замечание. Ян промолчал, а Санька стал еще быстрее катать ротор, глядя в глаза Виктору Фадеевичу.

– Петров, встань! — не выдержав, повысил голос Виктор Фадеевич. — Ты что мешаешь заниматься? Выйди из класса. На перемене зайдешь ко мне.

Под гробовое молчание класса Ян шел к дверям, стуча каблуками. На улице закурил. Стоял конец марта, и солнце топило лед. Легкий ветерок относил дым сигареты, и Ян часто затягивался.

Виктора Фадеевича школьные хулиганы боялись: у него был первый разряд по боксу, и на его уроках предпочитали не баловаться.

Прозвенел звонок, и Ян пошел в лабораторию. Он ожидал, что Виктор Фадеевич начнет на него кричать. Но тот спокойно, посмотрев на Яна, спросил:

– Почему мешаешь заниматься?

Ян мог, конечно, сказать, что ротор под партой катал не он, а сосед, Санька, но ведь нельзя выдавать товарищей, и потому промолчал.

– Знаешь, что я тебе предложу: переходи ко мне в вечернюю школу, я приму тебя. А то ты все нервы учителям вымотал. Согласен?

Виктор Фадеевич был директором вечерней школы, и Ян, услыхав от него такое заманчивое предложение, ни секунды не колеблясь, ответил:

– Согласен.

– Ты свободен, — чуть улыбнувшись, сказал Виктор Фадеевич, — можешь идти. Вечером приходи на занятия.

Дома Ян сказал отцу, что ему предложили закончить восьмой класс в вечерней школе, и отец ответил:

– Что ж, в вечерней так в вечерней.

И четырнадцатилетний Ян стал учиться в вечерней школе.

И вот теперь Санька Танеев сидел в кабинете начальника уголовного розыска и не поднимал на Яна глаз. Бородин, оторвавшись от бумаг, посмотрел на Яна.

– Раз не хочешь сознаваться, — сказал он, — тогда выслушай показания свидетелей. Саша, расскажи, — обратился Бородин к Танееву, — что тебе известно о краже в доме Серовых.

Танеев поднял глаза на Бородина и начал:

– Летом я спросил Петрова, не сможет ли он достать мне лампы от приемника. Он сказал, если попадутся. Через неделю примерно он спросил у меня, какие лампы нужны. Я сказал «шесть А семь» и «шесть пэ на четырнадцать пэ». На другой день он принес мне их.

Прошло так дней десять, и из отпуска приехали Серовы. От них я узнал, что их дом обворовали. Взяли костюм, пластинки, перчатки, запчасти от мотоцикла и все лампы от радиолы. Я с дядей Володей в хорошем отношении и сразу сказал ему, что Петров мне не так давно дал две лампы. Я принес их, и мы сравнили год выпуска ламп и приемника. Год оказался одинаков. Вот и все.

– Известно ли что тебе о других вещах, украденных из квартиры Серовых? — спросил Бородин.

– Нет, о других вещах я ничего не знаю.

Бородин отпустил Танеева и спросил Яна:

– Ну, что теперь скажешь?

– Что скажу, Федор Исакович? Скажу, как и раньше говорил, что к Серовым не лазил. А то, что Танеев про какие-то лампы несет, так я ничего не знаю. Он сам, может быть, залез к Серовым, украл лампы, а теперь на меня клепает. Нет, Федор Исакович, избавьте меня от таких воров-свидетелей.

– Хорошо, я сейчас тебе других, не воров-свидетелей, приглашу, — сказал Бородин и вышел из кабинета.

«Вот, Санька, падла, — думал Ян, оставшись в кабинете один, — я же специально для него лампы из приемника вытащил, а он продал меня Серову, а теперь, козел, дает показания против меня…»

Но тут отворилась дверь, и в кабинет зашел Бородин, следом за ним — Мишка Павленко.

Мишка Павленко был другом Яна, но ни в одном преступлении не участвовал, хотя обо многих, даже об убийстве, знал. «Как же он-то попал в свидетели?» — недоумевал Ян.

– Так, — сказал Бородин и сел, — Миша, расскажи, что тебе известно о краже дома Серовых.

Мишка, посмотрев на Бородина, стал быстро говорить:

– Летом мне Коля дал предохранитель от радиолы, он мне как раз нужен был. Я спросил его, где он взял? Он сказал, что обворовал дом Серовых и там взял.

– Больше ничего не можешь добавить? — спросил Бородин.

– Нет.

– Ну вот, второй свидетель тебе говорит, что в дом к Серовым залазил ты. Сейчас что скажешь?

– Федор Исакович, я от прежних показаний не отказываюсь. А что Мишка говорит, так я ни одному его слову не верю. Не верьте и вы. Предохранитель я ему не давал и про кражу, раз я ее не совершал, не говорил.

Ян поглядел на Павленко. Он несмело сидел на стуле. Переть на него Яну ни в коем случае нельзя. Если он Бородину в одной краже колонулся, то это полбеды, как бы он не рассказал про убийство.

– Хорошо, Павленко, иди. Пусть Медведев заходит, — сказал Бородин и закурил.

В кабинет робко вошел Гена Медведев. Его-то Ян тем более не ожидал увидеть свидетелем. Ведь они с ним совершили несколько краж и убили мужчину. «Что ж, — подумал Ян, — пусть он дает любые показания, лишь бы про убийство не заикнулся».

Бородин, затянувшись папиросой, спросил:

– Гена, расскажи, что тебе известно о краже дома Серовых?

Медведев говорить начал не сразу. Как-никак на подельника надо клепать. И он, кашлянув, сказал:

– Мне летом Коля говорил, что он к Серовым в дом лазил и взял у них пиджак, грампластинки, лампы от радиолы и перчатки. Сам я ничего ворованного не видел.

– Ну что, Петров, второй твой друг на тебя говорит. Он тоже врет?

– Не сомневайтесь, врет. Ну и фантазер ты, Генка!

– Иди, Медведев.

Гена покорно встал и закрыл за собой дверь.

– Три человека подтверждают, что дом Серовых обворовал ты. Будешь запираться?

– Федор Исакович, если я спрошу вас, что дом Серовых вы обворовали, вы сознаетесь?

Бородин на такой вопрос не ответил, и Ян продолжал:

– Молчите. Не хотите, как и я, в краже сознаваться, раз вы в дом не лазили. Вот и я никогда не сознаюсь, потому что я, как и вы, в дом не лазил. А потом, все эти показания трех несовершеннолетних свидетелей обличить меня в этой краже не могут. Малолетки они. Почему нет ни одного взрослого? На малолетках хотите выехать. Их показания — филькина грамота.

Ян плохо знал уголовное законодательство, но перед собой гордился, что знает, так как у отца прочитал несколько юридических книг. Кроме того, отец, когда Яна выпускали из милиции, всякий раз расспрашивал сына, за что забирали и какие показания он дал. И подучивал. Однажды Коле предъявили заключение дактилоскопической экспертизы, показывавшей, что отпечаток указательного пальца левой руки сходится с отпечатком, оставленным им на столе директора школы, и Коля сознался. Отец тогда отругал его и сказал, что матерые преступники, если у них совпадает отпечаток только одного пальца, никогда следователю в преступлении не сознаются. Бывали случаи, когда они отрубали себе пальцы и заводили следствие в тупик.

К пятнадцати годам отец перестал драть сына ремнем, поняв, что этим его не воспитаешь. Алексею Яковлевичу было стыдно, что сын ворует и он ничего не может с ним поделать. Пусть хоть тогда не сознается в кражах, думал Алексей Яковлевич, подрастет, перебесится и не будет воровать. И он натаскивал сына, как вести себя в милиции.

Многое схватил Коля и от рецидивистов в КПЗ. Бородин отдал приказание, и Яна отвели в камеру. Утром его опять привели к Бородину.

– Вчера ты говорил, что свидетели одни несовершеннолетние, сегодня перед тобой сидит взрослый свидетель.

Ян посмотрел на Терентия Петровича Клычкова, отца Петьки. С Петькой Ян бражку и сахар кубинский, ворованный, из дома Трунова утащили. Терентий Петрович о кражах Яна не знал и ворованных вещей не видел. Кроме магнитофона. Работал он в совхозе на конях, солому и навоз возил, и всегда уставший с тяжелой работы возвращался и рано спать ложился. Почему в свидетели попал он, а не сын, было непонятно. Петька все отцу рассказал, и Терентий Петрович давал показания, будто все ворованные вещи Ян при нем приносил, но никто не знал, что они краденые. Про магнитофон молчал. Бородин же не спрашивал.

Перед Яном сидел серьезный свидетель. Взрослый. И Ян выслушивал показания.

– Ну, Колька, что ты теперь скажешь? — спросил Бородин.

– Хоть сегодня свидетель и взрослый, но врет, как сивый мерин, на котором работает. Воля ваша, верить ему или нет. Я, будь на вашем месте, не поверил бы такому свидетелю. Посмотрите на его руки. Видите, как они трясутся.

Бородин взглянул на руки свидетеля. Они у него и вправду мелко тряслись.

А Ян продолжал:

– Вот значит, врет он, потому они и трясутся. Вы, Федор Исакович, теперь на мои посмотрите. Видите, не дрожат они у меня. А почему? А потому, что я говорю правду, а он врет.

Терентий Петрович не выдержал и сказал:

– Янка, изработанные у меня за жисть руки-то, который уж год болят, сколько я имя навоза и сена перекидал. — Терентий Петрович чуть помолчал, сцепив, чтобы не тряслись, никогда не отмываемые от навоза руки и, кротко взглянув на капитана, продолжал: — У меня не только руки, но и нутро-то все трясется, как я порог милиции переступил. Всю жизнь прожил, а в свидетели не попадал и в милиции не бывал. Да вот через тебя пришлось. Ты, Янка, от всего отпираешься, а вспомни-ка, письмо-то мы от тебя из Волгограда получили. Ты же Петьку просил боеприпасы на балкон участковому или Трунову подбросить. Письмо-то я участковому отдал. Оно ведь твоей рукой написано. Да и пластинки, свитер серый и перчатку одну, правую, черную, кожаную, — она у нас одна осталась, — я тоже участковому отнес.

Терентий Петрович замолчал, глядя себе под ноги, обутые в пимы с галошами. Сейчас он поедет в Падун и сразу на скотный двор — навоз возить.

«Да, закрутились Клычковы, — подумал Ян, — когда их участковый припер. Испугались, что Петьку, как соучастника и за укрывательство краденого, могут посалить».

– Идите, Терентий Петрович, — сказал Бородин.

Клычков вышел, а Ян проговорил:

– Снова повторяю: от своих показаний не отказываюсь. — Ян помолчал, а потом быстро заговорил: — Да и потом, какой это серый свитер Терентий Петрович принес? Вы мне ничего не говорили, что у Серовых или Трунова еще и свитер стащили.

Бородин ничего не ответил, а Ян спросил:

– Вы меня на Новый год отпустите?

– Нет, Колька, Новый год будешь у нас встречать. А то напьешься и чего-нибудь натворишь.

– Завтра трое суток истекает. Если завтра не выпустите, в камере вышибу двери.

Яна закрыли в камеру, а на другой день отпустили. Дома он рассказал, что ему ставят в вину, и завалился на кровать, накрывшись двумя старенькими пальто.

8

Утром Ян, выспавшись, пошел по селу, думая, к кому бы зайти, чтоб хоть с опозданием отпраздновать Новый год. К друзьям идти не хотелось. Бородин расколол их, и они дали показания против него.

Около старого дома, где он раньше жил, его окликнул Павел Поликарпович Быков, инвалид войны. Ян подошел.

– Ну, Колька, как дела? Слыхал — тебя в милицию забирали. Новый год на нарах встретил.

– Да, пришлось, дядя Паша.

– Пошли в дом.

Ян зашел, разделся. Дядя Паша, бывший счетовод совхоза, хорошо к Яну относился и разговаривал с ним как со взрослым.

– Ну ты че, все в Волгограде учишься?

– Учусь.

– На кого, я забыл?

– На каменщика.

– А-а-а… Хороший ты парень, Колька. Ценю я тебя. Все о тебе знаю. И как ты по вагонам на ходу поезда бегаешь, будто по земле, и как милицию за нос водишь. За это я люблю тебя даже. Ты, пацан, воруешь, не уступая взрослому, а тебя менты взять не могут. Я всегда в человеке ценю хватку. Сам в молодости шустрым был. Трусов презираю. А ты, ты — молодец.

Дядя Паша, высокий, худой, стоял перед Яном и, задыхаясь от астмы, хвалил его. Потом закурил, закашлялся и стал говорить о себе.

– А моя жизнь плохая. Дети разъехались. А я скоро помру. Чувствую, что недолго осталось. Болезнь эта. Мне врачи ни курить, ни пить не разрешают. А я курю и пью. И пить, особенно пить буду. Зинка, все из-за Зинки. Она же, стерва, от меня гуляет. Видишь ли, Колька, я ничего, как мужчина, не могу. Война, болезнь. И она в открытую. И сейчас ее дома нет.

Дядя Паша ругал жену, а Ян слушал, не вставляя слова. Он тете Зине жизнью был обязан. Когда Петровы жили в соседях, вся их семья ходила к Быковым мыться в баню. Своей не было. Раз летом — Ян перешел тогда в пятый класс — он пошел в баню, только что истопленную. Раздевшись, он почувствовал, как ему стало плохо и потянуло спать. «Полежу-ка я»,— подумал он и залез на полок. В бане — жарко, но Ян нашел силы, встал и настежь открыл дверь.

Вьюшка была закрыта, и Ян угорел. Пришла тетя Зина и увидела в бане распахнутую дверь. «Надо закрыть, — подумала она, — а то выстынет». Увидев Яна распластанным на полке, вынесла из бани. Ян несколько часов не приходил в сознание, а когда пришел, то у него трещала от угара голова сильнее, чем с похмелья.

Ян и хахаля тети Зининого знал. И выпивал с ним. Он тоже воровал и Яна как-то на дело приглашал, и Ян рвался с ним, но в,последний момент тот нашел другого. Не хотел он, зная отца Яна, с малолеткой связываться.

Дядя Паша продолжал ругать жену.

– Я ни копейки с пенсии ей не отдаю, ни копейки. Не за что. А я ведь неплохую пенсию получаю — семьдесят шесть рублей.

Дядя Паша подошел к вешалке и вытащил из кармана пальто деньги.

– Вот, — махнул он пятерками, — я получил. И все пропью.

– На, — протянул он Яну пятерку, — сходи в магазин, купи бутылку.

Ян быстро принес бутылку «Столичной». Стоила она три двенадцать, и сдачу он отдал дяде Паше.

Выпив по стопке, дядя Паша стал старую жизнь вспоминать, а потом на гражданскую войну перекинулся.

Пили они на равных, и дядя Паша Яну рассказывал:

– Я умру скоро, но мне так жаль красноармейцев, которых я не спас. Мне лет шесть было. Падун несколько раз переходил из рук в руки. Спирт нужен любой власти. Вон там, — дядя Паша показал в окно скрюченной, изуродованной на войне левой рукой, в правой держа вилку, — там, где сейчас стоит телеграфный столб на той стороне дороги, примерно на том месте стоял пулемет, я в окошко видел, и красноармеец поливал огнем беляков. Он один был, и никого рядом. Долго он держался, а потом я не знаю, то ли его убили, то ли в плен взяли, но красных выбили из села, и беляки к нам в амбар несколько красноармейцев закрыли. Ты же знаешь наш амбар, он из добротного леса срублен. Дверь прочная, и красноармейцам ее не вышибить. А беляки даже часового не поставили и ушли. И дверь на замок не закрыли, под рукой его не оказалось, а в запор вставили шкворень. Мне надо было выдернуть шкворень, и красные бы ушли, а я ходил, мялся возле амбара, но так и не выдернул. Испугался.

Дядя Паша выпил стопку, и Ян за ним последовал, и дядя Паша, не закусывая и не морщась, будто он не водку, а воду выпил, рассказывал:

– Ну и вскоре белые пришли и ночевать у нас остались. Часового к амбару поставили, но он всю ночь спал у дверей. А утром красноармейцев вывели в огород. Я слышал залп.

Только сейчас дядя Паша закусил квашеной капустой, закурил и продолжал:

– Понимаешь, теперь, когда я скоро умру, и сам после того войну прошел, мне до слез жалко тех красноармейцев. Ведь я же, Колька, понимаешь, мог их спасти.

Выпив еще по одной, дядя Паша о Падуне стал рассказывать.

– Спиртзаводом до революции владел Паклевский. Ты на поездах все ездишь, слыхал, наверное, станцию около Свердловска, Талицу. Так вот, она раньше Паклевской называлась. И жил сам Паклевский там, а сюда раза два в год заявлялся. Здесь, без него, заводом руководил управляющий. Дом его стоял — я еще застал этот дом — около пруда, примерно на том месте, где барак сейчас гнилой стоит. Дом его богатый, роскошный был. Дворец да и только. Мраморные ступени вели от дома к пруду. Оранжерея рядом, зимой и летом — цветы. А потом и дворец, и ступени, и всю оранжерею выкорчевали и барак построили. Барак-то скоро сгниет, а дворец бы по сей день стоял. Чем он им помешал?

А дом большой, что по Революционной, на нем табличка с годом постройки еще целая, в тыща восемьсот двенадцатом году построен. Этот дом до революции занимал один кучер. Сейчас в нем живет восемь семей. Да и вообще, все старинные дома стоят как новенькие, а новые сгниют скоро. Возьми старую школу, больницу, детский сад — все эти дома Паклевского, все они в прошлом веке построены и будут еще стоять о-е-ей! А склады спиртзавода! Колька, ты знаешь, сколько им лет? Нет, не знаешь! Им более двухсот! А они как игрушки!

Хрунов хотел расширить школу: снести склады, но ему отказали. Эти склады в Москве на учете числятся. Никому не дадут их снести. Да и пруд сам взять бы. Он раньше знаешь какой чистый был. В нем рыбы полно водилось. А с окрестных деревень за водой из пруда специально приезжали. Вода в пруду была мягкая, не цвела, и стоило вскипятить в самоваре воду, и вся накипь отставала. А потом в него стали отходы со спиртзавода сбрасывать, и вся рыба передохла. Зачем они еще и в пруд отходы сбрасывают, я по сей день не пойму. Бардянки[5] им, что ли, мало? Один карась и ужился! Живучий ведь, а, карась? Раньше, при Паклевском, за прудом следили, чистили его. Особенно ключи. Ты ведь знаешь, доски гнилые от ключей все еще целые. А вода по лоткам текла. И лотки кое-где еще есть. Да и после войны женщин со спиртзавода посылали ключи чистить. Так они, заместо того чтоб ключи чистить, ягоды собирали, грибы, а потом на солнышке пузо грели. Так и запустили пруд.

Я всю Европу прошел, каких только мест не видел красивых, но красивее нашей местности не встречал. Сейчас зима, не знаю, доживу ли до весны, хочется перед смертью вдоль пруда пройтись и по лесу тоже. Меня так туда тянет. Что за чудную природу бог создал в Падуне.

Водка кончилась. Дядя Паша поставил на стол десятилитровую бутыль.

– Тут у меня брага была, одна гуща осталась. Может, допьем?

– Допьем, — согласился Ян. Водка его сегодня не брала.

Допив гущу, дядя Паша подошел к вешалке и достал из пальто пятерку.

– Я вижу, ты крепкий. Сможешь еще за бутылкой сходить?

Ян чувствовал, что после гущи опьянел, но, встав прямо, сказал:

– Смогу, дядя Паша.

Село Падун возникло в конце семнадцатого или начале восемнадцатого века. В двадцатых годах восемнадцатого века винокуренный завод, как он тогда назывался, уже выдавал продукцию. Во время восстания Емельяна Пугачева каторжные и работный люд винокуренного завода первыми в Ялуторовском уезде взбунтовались. Падун стал разрастаться в девятнадцатом веке, когда через него прошел новый, более прямой, большой сибирский тракт. Самое название села коренные жители объясняли по-разному. Одни говорили, что так его назвали потому, что когда при царе-батюшке гнали по сибирскому тракту революционеров, то многие падали от усталости и умирали. Потому и Падун. Другие говорили, что название села происходит от слова «впадина», в которой раскинулся Падун.

Дом и усадьбу управляющего винокуренным заводом в книге «Сибирь и ссылка», останавливавшийся в Падуне во время путешествия в Восточную Сибирь летом 1885 года, Д. Кеннан[6] описывает так: «Приблизительно в ста верстах от Тюмени, за деревней Заводо-Уковкой, мы провели два часа в имении богатого сибирского фабриканта Колмакова, к которому один из моих русских друзей дал мне письмо. Я был немало поражен, встретив в этом уголке, в стороне от цивилизованного мира, так много комфорта, вкуса и роскоши. Дом представлял собою двухэтажную виллу, обширную и удобно расположенную и обставленную. Из окон открывался вид на пруд и тенистый сад с извилистыми дорожками, тенистыми беседками, длинными рядами земляничных и смородинных кустов и душистыми клумбами. На одном конце сада находилась оранжерея, полная гераней, вервен, гортензий, кактусов, лимонных и померанцевых деревьев, ананасов и других видов тропических и полутропических растений, а сейчас же подле нее теплица, полная огурцов и мускатных дынь. В середине возвышался зимний сад. Этот маленький хрустальный дворец представлял собою рощицу из бананов и молодых пальм, между которыми извивались тропинки, окаймленные куртинами цветов; там и сям среди этого волшебного сада стояла садовая скамейка или удобное кресло. Деревья, цветы и кустарники росли не в горшках, а прямо на земле. Нам казалось, что мы были перенесены в тропические края. «Кто бы мог подумать,— сказал г. Фрост, опускаясь на скамейку,— что мы будем отдыхать в Сибири под сенью бананов и пальм». Сделав прогулку в прелестный парк, примыкавший к саду, мы вернулись назад в дом, где нас ожидал уже холодный ужин, состоящий из икры, маринованных грибов, дичи, белого хлеба, пирожных, земляники, водки, двух или трех сортов вина и чаю».

В двадцати километрах от Падуна находится село Новая Заимка, в котором родилась и выросла мать Коли, Аксинья Александровна Мареева. Новая Заимка была основана позже Падуна, и прадед Аксиньи Александровны в числе первых переселенцев построил большой пятистенник.

Самыми богатыми в Новой Заимке были Чанцовы. Перед революцией они начали строить мыловарню, которую закончить не успели. А на большие осиротевшие котлы, в которых должно было вариться мыло, бегали смотреть местные ребятишки, среди которых была и маленькая Ксюша.

Весной 1918 года Чанцовы из Новой Заимки сбежали, оставив революции все движимое и недвижимое, которым тут же воспользовались работные люди Чанцовых. Были они из соседней деревни Федосовой, куда и свезли движимое и пустили с молотка. Мареевы купили у чанцовских работников красивую шаль и овчинный полушубок.

Летом 1918 года белая гвардия торжественно вступила в Новую Заимку. Впереди отряда шел высокий, черный, с закрученными усами офицер, попыхивая длинной трубкой. Напротив дома Мареевых усатый офицер окликнул молодую женщину, которая несла воду.

Это была Ненила Попова, соседка Мареевых. Их дом стоял напротив. Сразу после революции, когда свергли царя, Ненила решила свергнуть и нелюбимого мужа. Она подпалила амбар, в котором спал муж. Амбар сгорел, но муж из огня сумел выскочить, и Ненилу арестовали, беременную ее погнали этапом в Тюмень. Этап сопровождали крестьяне с винтовками от деревни до деревни. Когда миновали Ялуторовск и подошли к деревне Чукреевой, где родился и вырос отец Коли, Алексей Яковлевич, этапников стали сопровождать чукреевские крестьяне. В конвоиры попал и только что вернувшийся из германского плена Яков Сергеевич, дед Коли. Он-то и рассказал потом, что Ненила Попова на этапе разродилась. Пока она корчилась в муках, этапники сидели на обочине дороги и, покуривая, ждали пополнения.

Но в Тюмени Ненилу Попову, так как на руках у нее был грудной ребенок, только что родившаяся советская власть привлекать к уголовной ответственности за попытку сожжения мужа не стала, а с миром отпустила домой.

И вот теперь Ненила, услышав оклик, поставила ведра на пыльную дорогу и повернулась к офицеру.

– Скажите,— начал офицер,— где у вас здесь дорога на Старую Заимку?

– На Старую Заимку? — переспросила Ненила и, улыбнувшись, подняла юбку. Левой рукой она придерживала поднятый до подбородка подол, а правой, хлопая себя по женской прелести и поворачиваясь на все четыре стороны, говорила: — Там, мои родные, там…

– Дура, видно,— сказал офицер и приказал отряду расквартировываться, решив у умного спросить дорогу на Старую Заимку.

Усатый офицер выбрал для себя мареевский дом и с несколькими офицерами поселился в нем, заняв комнату и горенку. Хозяева стали ютиться в кухне.

Маленькой Ксюше страшным казался черный усатый офицер, но она тем не менее частенько подглядывала в щелочку двери. Офицер с боевыми друзьями часто пил вино и сидел на кровати, развалившись и попыхивая длинной и черной, как и сам, трубкой.

Через год Красная Армия перешла в наступление на восточном фронте, и колчаковцы с боями стали отступать. Черный усатый офицер отдал распоряжение забрать у Мареевых пуховые подушки. Солдаты утащили их в повозку, но Авдотье Герасимовне, матери Ксюши, дети сказали об этом. Она подбежала к повозке, забрала подушки и унесла их в дом. Отчаянная была Авдотья, а муж ее, лучший стрелок полка, погинул в германскую.

Офицер разозлился на Авдотью и пошел за ней следом.

Она уже стояла на кухне без подушек около печки. Не говоря ни слова, черный усатый офицер наступил ей шпорой на босую ногу и, развернувшись, вышел, раздавив Авдотье большой палец ноги.

В конце двадцатых годов в Новой Заимке образовали колхоз. Обобществили скот, инвентарь и даже птицу. Некоторые бедняки говорили, что лучше умрут, но в колхоз не вступят. Зажиточных мужиков, да и не зажиточных тоже, раскулачили.

В Новой Заимке жили побогаче, чем в окрестных деревнях, и мужики из бедных деревень, приезжая в Новую Заимку, стали исподтишка заменять старый инвентарь на более добротный. Хоть вожжи или уздечку, да заменят. Но колхоз просуществовал недолго: распался. Скот развели по домам, а птицу растащили, прихватывая и чужую. Мареевы всех кур домой принесли, лишь петух попал в чужие руки.

У Ксюши был старший брат, Иван. В детстве неродная бабка хлестнула его мокрой тряпкой по лицу, чтоб он первый блин не брал. И с тех пор он помешался. Раз прибегает Ванька домой — ему уж лет шестнадцать было — и говорит:

– Мама, а наш петух у Мишки Харитонова поет.

– А ты откуда знаешь, что наш? — спросила Авдотья Герасимовна.

– А я по голосу узнал.

– Ну, если наш, иди забери.

И Ванька принес домой своего петуха.

В Новой Заимке сразу же появилась частушка:

Кто за гриву, кто за хвост,

Растащили весь колхоз.

Но вскоре колхоз организовали во второй раз, и по улице затарахтел американский трактор «фордзон». Ребятишки бежали за ним радостные, а старики, стоя у дороги, дивились стальному чуду.

В Новой Заимке жил бедняк по кличке Бог Помощь. Свою поговорку «Бог помощь» он лепил к месту и не к месту. Семья у него была большая, но он, хоть и последний хрен без соли доедал, в колхоз не вступал. Нужники в селе чистил.

Зимой у Бог Помощь умерла жена, и он зарыл ее на кладбище в сугроб. Весной его вызвали в милицию, и он, выслушав мораль, сказал:

– Зимой-то я ее Бог помощь, а весной она милости просим.

В милиции Бог Помощь приказали купить гроб и похоронить жену в могилу.

Аксинья Александровна, выйдя замуж за Алексея Яковлевича, объездила половину Омской области — Алексей Яковлевич работал в милиции, его часто переводили из района в район, и через двадцать лет, в начале пятидесятых, они вернулись в Новую Заимку. Коле год всего был.

У Авдотьи Герасимовны было большое семейство, и она рядом с дедовским пятистенником построила еще один. Но в тридцатые годы ее братья и дети поразъехались, и дедовский дом пустовал. Его занял колхоз под контрольно-семенную лабораторию. Вернувшись в Новую Заимку, Алексей Яковлевич стал хлопотать, чтоб колхоз отдал его жене законный дом. Авдотья Герасимовна к этому времени умерла, и Петровы жили вместе с Иваном в новом доме, который, по недостатку лесоматериала, был плохо покрыт и потому начал гнить.

Дом Петровым решили вернуть, но за перекатку сказали уплатить небольшую сумму. А денег в это время не оказалось, и дом так и остался у колхоза. Алексея Яковлевича, который к этому времени вышел на пенсию, вскоре назначили директором маслозавода, и вся семья уехала в деревню Боровинку.

Иван все жаловался колхозникам, что он живет в доме, который протекает, а ядреный дом, прадедовский, которому лет сто пятьдесят, стоит как ни в чем не бывало, да вот только колхоз за него деньги просит, а где он по трудодням столько заработает.

Старики-колхозники относились сочувственно к помешанному Ивану и успокаивали его, говоря: «Вот падет советская власть, и ты перейдешь в свой старый дом».

Хотя после Отечественной войны прошло около десяти лет, но некоторые старики в Сибири не верили, что советская власть долго продержится. Да и в Падуне кое-кто из дедов, обиженных советской властью, запрещал своим детям и внукам дружить с Колей, потому что его отец был бывший начальник милиции и коммунист. Коля видел, как бородачи, особенно когда подвыпьют, ругали Советы и в ярости готовы были всем коммунистам глотки перегрызть.

Ян купил бутылку «Столичной» и мимо сельсовета пошел к дяде Паше. На пороге увидел парня. В одном классе учились. Поздоровался, спросил, кого ждет. Толя ответил, что его участковый вызвал.

– За что он тебя?

– О тебе спрашивал. Интересуется, не говорил ли ты мне о каких-нибудь кражах. Его особенно кража дома Серовых интересует. Сейчас он других допрашивает, а со мной еще в конце поговорит.

– Так, хорошо. Пойду-ка я попроведаю Николая Васильевича, что-то он не тех людей допрашивает.

Поднявшись на второй этаж, Ян около кабинета участкового увидел двоих ребят. Они сидели на стульях и ждали очереди. Ян распахнул двери и вошел, громко поздоровавшись. Участковый допрашивал парня. С ним Ян был в дружбе. Подняв на Яна глаза, Николай Васильевич сказал:

– Петров, я тебя не вызывал. Выйди.

– Конечно, вы меня не вызывали. Когда я прошусь, чтоб меня из милиции домой отпустили, меня не отпускают, а когда сам прихожу, гоните. Зачем вы этих ребят допрашиваете? Что вам от них надо? Отпустите всех домой и прекратите эту комедию. Не хватает вам улик против меня, так вы это и затеяли. А они обо мне ничего не знают.

Ян, хоть и пьяный был, но говорил четко. Сознание работало отлично.

– Знаешь, Петров, иди проспись и в таком состоянии не приходи. Ты что, учить меня пришел?

– Ни учить, но подсказать: не тех людей допрашиваете. Прекращайте.

– Выйди. Ты мне мешаешь.

– Не выйду.

Участковый встал и подошел к Яну. Увидев, что внутренний карман его «москвички» отдутый, он правой рукой взялся за низ шалевого воротника, потянул его в сторону, а левой ловко выдернул из внутреннего кармана бутылку «Столичной». Ян не успел моргнуть, как участковый отошел от него и поставил бутылку на край стола.

– Иди домой, или я вызову машину.

– А вот теперь вообще не уйду, раз вы забрали у меня водку. Если отдадите, уйду.

– Я кому сказал — выйди из кабинета.

– Не знаю, наверное, не мне, а ему. — Ян кивнул на парня.

Николай Васильевич понял, что Ян его в таком состоянии не послушает, и снял трубку телефона. Попросив телефонистку, чтоб она соединила с милицией, сказал:

– Салахов. Тут я веду допрос, а Петров пришел пьяный и мешает. Пришлите машину.

Салахов, положив трубку, сказал:

– Вот теперь садись и жди. Сам просишься.

Ян сел на стул и стал думать, как ему быть. Может, лучше убежать от участкового, раз он машину вызвал. «А-а, бог с ним, заберут так заберут. Все равно через три дня отпустят», — подумал Ян и стал ждать машину. Участковый допрос не возобновлял, а писал, изредка поднимая голову на Яна.

Прошло с полчаса, а машины нет. Яна еще больше развезло, и он решил схватить бутылку и убежать. Но бутылка рядом с участковым, и его надо как-то отвлечь.

Ян подкатил к окну.

– О! — крикнул он, глядя в окно. — Машина пришла.

Николай Васильевич встал. Пока он оглядывал пустую улицу, Ян схватил со стола бутылку и ломанулся. Но участковый догнал и отобрал.

– Садись и жди. Сам напросился, — сказал он и закрыл водку в сейф.

Время шло. Участковый позвонил в милицию и склонился над бумагами.

– Николай Васильевич, мне надоело ждать. А-а, вот слышу гул машины. Она подана.

Участковый подошел к окну. Перед сельсоветом и вправду стояла машина, но не милицейская.

– Ну сколько ждать, может, я и не нужен им. Хорош, Николай Васильевич, я пошел.

Он встал и направился к двери. Он думал, что за ним побежит участковый, но тот и слова не сказал.

Он решил пойти в магазин, занять у знакомых рубль, добавить к сдаче и купить третью бутылку.

В магазине ему стало плохо. Рвать поманило, и он вышел на улицу. Гуща дала себя знать. Он зашел за угол, постоял, качаясь, и упал навзничь.

Ян начал мерзнуть и пришел в сознание. Около него собрался народ. Женщины его осуждали.

– Переверните его на живот, — услышал он женский голос, — а то захлебнется.

Яна рвало.

Сильные мужские руки перевернули его, и вскоре мать подошла. За ней кто-то сбегал, и она увела сына домой.

Коле не было пяти лет, когда он впервые до беспамятства напился. Жили они тогда в Новой Заимке, и к ним нагрянули гости. Отец, гордясь шустрым сыном, посадил его на колени и, разговаривая с гостями и не обращая на Колю внимания, пил водку, все больше оставляя ее на дне стопки. А маленький Коля допивал остатки, крякал, как взрослые, и, нюхая хлеб, закусывал. Ему стало плохо, он залез под кровать и блевал там.

После того первого похмелья Коля не переносил запаха спиртного лет до двенадцати. А потом старшие пацаны приучили его к вину и бражке. Сядут играть в карты и потягивают.

Падун называли в округе пьяной деревней. Если кто не работал на спиртзаводе, а выпить хотелось, он перелезал через забор и приходил в бродильный цех. Просящему протягивали черпак, и он пил некрепкую бражку не отрываясь: обычай был такой.

Дома Ян едва заснул, как его растолкал отец.

– Вставай. Милиция приехала.

Ян оделся. Голова раскалывалась. Алексей Яковлевич накинул на себя белый овчинный полушубок и вышел следом за сыном.

Машина стояла у ворот, и Алексей Яковлевич сказал сержанту:

– Я с ним поеду. Он еще пьяный.

Они втроем забрались в спецмашину медвытрезвителя.

Около сельсовета машина остановилась. Двое парней подняли руку и попросили довезти до Заводоуковска. Им надо к поезду. Они учатся в Тюмени.

Парни залезли в машину и стали укорять Яна, что он, такой молодой, и напился. И они чуть не подрались. Сержант разнял.

9

Яна закрыли в ту же камеру. Мужики, увидев его пьяным, заулыбались и загоготали.

– Вот ты встретил Новый год! Наверстал! Хоть бы нам во рту принес, — острили одни.

Ян пообещал, что, когда проспится, все расскажет, и бухнулся на нары.

Поздно вечером он проснулся. Его томила жажда, и он, выпив кружек пять воды, закурил и начал, приукрашивая, рассказывать один день, прожитый на свободе.

Мужики похвалили Яна — он вдохнул в них струю вольной жизни, и завалились на нары, мечтая вырваться из КПЗ и до потери пульса, так же как и Ян, ужраться.

Четверо суток Ян просидел в КПЗ. Каждый день его вызывал Бородин. «Если сознаешься,— говорил он,— выпустим тебя, и ты поедешь учиться в Волгоград. Не сознаешься — посадим».

Но Ян стоял на своем, и его выпустили. Он решил рвануть в Волгоград. Каникулы кончались.

Вечером у клуба Ян столкнулся с участковым. Николай Васильевич сказал:

– Коля, мне Бородин сегодня звонил, ты у него в каком-то протоколе забыл расписаться. Завтра утром, к десяти часам, приди в прокуратуру.

– Не ходи,— сказал дома отец.— Уезжай в Волгоград. Хватит, и так посидел.

– А че бояться?— возразил Ян.— Если хотели посадить, то и не выпускали бы. Распишусь в протоколе и вечером уеду.

На этом и порешили.

Утром Ян встал рано. Мать пельменей сварила. Отец достал бутылку столичной.

– Ладно уж, выпей стопку за счастливый исход.

В Заводоуковск, в прокуратуру, Ян поехал с сестрой Галей. Она была на два года старше Яна, училась в Тюмени и тоже приехала на каникулы. Ян не хотел с ней ехать, но настоял отец, чтобы знать, посадили его или нет, в случае если сын не вернется.

В прокуратуру — небольшой деревянный дом, стоявший за железной дорогой, неподалеку от вокзала,— Ян зашел смело. «Все,— думал он,— распишусь — и в Волгоград вечером дерну».

Открыв дверь приемной, Ян спросил:

– Можно?

– А-а-а, Петров, подожди,— сказал прокурор района, стоя на столе и держа в руках молоток.— Сейчас, вот прибьем гардину…

«Ну,— подумал Ян,— прокурор делом занят. Конечно, садить не будут». Ян ждал молча. Сестра — тоже. Но вот распахнулась дверь, и Анатолий Петрович пригласил Яна:

– Заходи.

Ян вошел. Приемная была просторная. За столом сидела средних лет женщина, которая подавала прокурору гвоздь, когда он прибивал гардину.

– Вот сюда,— сказал Анатолий Петрович, и Ян последовал за ним.

Они вошли в маленький кабинет. Стол занимал треть комнаты. Прокурор сказал Яну: «Садись»,— и Ян сел на стул, стоящий перед столом. Прокурор достал какой-то бланк, положил на стол и пододвинул к Яну.

– Распишись,— сказал Анатолий Петрович,— с сегодняшнего дня ты арестован.

– Что-что?— спросил Ян.

– Это санкция на арест. Распишись. Все. Хватит. Покуролесил,— сказал прокурор и, взяв черную, к концу утончающуюся ручку, вложил ее Яну в правую руку.— Распишись.

– Вы в своем уме, Анатолий Петрович? Что вы мне суете?! Расписываться я не буду.

Ян бросил ручку, и она покатилась по санкции, оставив на ней несколько чернильных капель синего цвета одна другой меньше. Чернильные капли остались на санкции примерно в том месте, где Яну надо было расписаться.

– Вот вам моя роспись,—зло сказал Ян, не глядя на прокурора.

– Хорошо. Расписываться ты не хочешь,—сказал прокурор, взяв ручку, которая, описав по столу полукруг, остановилась возле отрывного календаря.— Тогда напиши в санкции, что от подписи отказался.

– Анатолий Петрович!— Ян повысил голос.— Вы что, за дурака меня принимаете? Пишите сами, если это вам так надо, что я от подписи отказался.

Прокурор убрал санкцию в ящик стола и встал.

– Пошли.

Ян через приемную вышел в коридор, где сидела сестра. Там его ждали два милиционера. Ян сказал сестре: «До свидания» — и в сопровождении двух ментов пошел к машине. «ГАЗ-69» с водителем за рулем стоял у ворот прокуратуры.

Ян сел на заднее сиденье, менты — по бокам от него, и машина покатила. Водитель, парень лет тридцати, посмотрев на Яна, сказал:

– Здорово, старый знакомый.

Ян промолчал.

– Что, не узнаешь?

– Узнаю,— ответил Ян, слыша в голосе водителя не издевательство, а сочувствие.

Водитель летом поймал Яна около поезда, когда он хотел уехать на крыше вагона со своими друзьями в Омутинку, чтоб обворовать школу. Робка с Генкой разбежались в разные стороны, а водитель схватил Яна за шиворот — Ян не заметил тогда его ментовскую, без погон, рубашку. Ян попытался выскользнуть из пиджака, надеясь оставить его в цепкой ментовской руке, а самому убежать: в карманах пиджака у Яна ничего не было. Но водитель другой рукой сжал его локоть. Так он и провел Яна по перрону вокзала в ментовку. Дежурный по линейному отделу милиции отпустил Яна — зайцы ему не нужны.

«Если б ты меня тогда не поймал,— подумал Ян,— мы бы уехали в тот день в Омутинку. И тогда бы нам не попался в тамбуре тот мужик, которого мы грохнули».

– Ну вот, доездился,—сказал водитель,— такой молодой — и в тюрьме будешь сидеть.

Ян промолчал, и водитель больше с ним не заговаривал. Он понимал, что парню не до разговора.

Через неделю Яна с этапом отправили в тюрьму и вот теперь привезли в КПЗ для закрытия дела.

10

Сутки Ян отвалялся на нарах, выспался, и сегодня его повели, как он думал, к Бородину. Но в кабинете сидел младший советник юстиции, помощник прокурора, следователь прокуратуры по делам несовершеннолетних Иконников. Ян знал, что следствие у малолеток не милиция должна вести, а прокуратура, но уголовный розыск был расторопней, он раскрывал преступления малолеток и уже готовые дела передавал в прокуратуру. Вот и на этот раз Иконников стал допрашивать Яна, поглядывая в протоколы, составленные начальником уголовного розыска. Но у следователя прокуратуры была надежда: вдруг Ян, посидев в тюрьме, откажется от лживых показаний и расскажет ему, как батюшке на духу.

Ян лениво отвечал на вопросы следователя, оглядывая его. Иконников был пожилой, сухощавый, чуть выше среднего роста, седой и казался Яну старикашкой. Сын Иконникова — Ян знал это — за какое-то крупное преступление схлопотал около десяти лет.

– Значит, — спросил Иконников, — от старых показаний не отказываешься?

– Нет, конечно. Я не собираюсь в угоду вам давать лживые показания против себя. Вы что, вранье или правду любите?

– Правду, конечно.

– Ну и не задавайте лишних вопросов. Врать я не намерен.

– Пусть будет по-твоему. Только твою правду и буду записывать.

Обновив протоколы рукой следователя прокуратуры, Иконников на другой день сказал:

– В конце недели закроем с тобою дело. И все.

На закрытие дела Иконников пригласил защитника. Ян со следователем сидели и ждали Ефарию Васильевну, адвоката районной адвокатуры, жену начальника милиции. Наконец она пришла, улыбнулась, поздоровалась, бросила черные перчатки на стол, разделась и села.

– Так, Коля, — сказала она, — давай посмотрим дело.

Иконников придвинул стул, и Ефария Васильевна стала бешено листать дело.

– Можно помедленнее? — попросил Ян.

– Можно, — ответила защитник.

– Давайте сначала, — сказал Ян.

– Давай, но там интересного ничего нет. Есть, правда, одна интересная бумага, Коля, которую тебе надо обязательно подписать,

– Что за бумага? — спросил Ян.

– Санкция. Ты же ее тогда не подписал. Сейчас ты ее подпишешь?

Ян задумался.

– Собственно, — продолжала Ефария Васильевна,— ты можешь ее и не подписывать, от этого никому хуже не будет. Тебя не выпустят, если ты не подпишешь, ты это уже проверил, а суд и без подписи состоится. Подпишешь?

И Ян оставил на память органам правосудия свою корявую подпись.

Из всего дела только один документ запомнился Яну. В нем говорилось, что если он не приедет из Волгограда в Падун на зимние каникулы, то не позднее 10 января послать санкцию на арест в Волгоград, по месту жительства Петрова.

«Десятого января меня и арестовали. Если бы послушался отца и уехал, санкцию послали бы вдогонку», — подумал Ян, когда закрытие его следственного дела скрепили подписями.

На следующий день Яна и других этапников на «воронке» отвезли на железнодорожный вокзал и посадили в «столыпин».

И вот Ян снова в тюрьме. Получив постельные принадлежности и переодевшись в застиранную робу, он шел следом за корпусным и молил Бога, чтоб его посадили в другую камеру. Но в тюрьме — порядок, и заключенных, возвращавшихся со следствия, сажали в те же камеры. Яна закрыли в двадцать восьмую.

Парни радостно приветствовали Яна, а цыган — особенно.

И у Яна потянулась мрачная жизнь.

– Камбала, ну-ка расскажи кинуху, — сказал Яну на другой день цыган, — а то скучно.

Ян пересказал все фильмы, и не знал, какой еще, вспомнить.

– Да я уже все рассказал.

– А я тебе говорю — вспомни!

– Не помню.

Цыган подошел к Яну и сел на шконку.

– Даю минуту. Если не вспомнишь, будем вспоминать вместе.

Минута прошла, но Ян молчал. Цыган выкрутил ему назад руки и стал подтягивать к голове, спрашивая:

– Ну что, вспомнил?

Ян молчал.

Цыган мучал его до тех пор, пока не услышал:

– Да, вспомнил.

Но кинофильма Ян не вспомнил, а стал импровизировать, соединяя отрывки из различных кинокартин.

Вышло неплохо.

И цыган по нескольку раз в день выкручивал Яну руки, сдавливал шею, дожидаясь от него одного ответа: «Да, вспомнил».

Ян и отрывки все рассказал. И стал он кинофильмы выдумывать. Ребята понимали это, но с благоговением слушали, вставляя иногда: «Вот гонит!»

Цыган в покое Яна не оставлял. Он отрабатывал на нем удары, а один раз, когда он уснул днем, накрывшись газетой, поджег ее и чуть не опалил Яну лицо.

Вскоре на этап забрали Васю, и на свободное место в камеру бросили новичка. Он был крепкого сложения, ростом выше всех, с наколками на руках. Поздоровавшись, он положил матрац на свободную шконку и встал посреди камеры, небольшими, глубоко посаженными, хитрыми глазами оглядывая ребят. В его взгляде не было испуга, и пацаны, особенно Миша, задумались: а не по второй ли ходке парень? Надо начинать разговор, и Миша спросил:

– Откуда будешь, парень?

– Из Тюмени, — коротко ответил тот.

– А где жил?

Парень объяснил.

– По первой ходке?

– По первой.

– Какая у тебя кличка?

– Чомба.

Миша не стал называть свое имя и протягивать новичку руку. Узнав, за что попался Чомба — а посадили его за хулиганство, — Миша закурил и лег на шконку, поставив пятку одной ноги на носок другой.

Чомба сел на кровать рядом с Яном и сказал:

– Я рубль пронес. Надо достать его.

– А где он у тебя? — поинтересовался Ян.

– В ухе.

Ян помог Чомбе вытащить из уха рубль, а Миша, не вставая со шконки, сказал:

– На деньги в тюрьме ничего не достанешь. Если они на квитке, тогда отоваришься. После ужина Миша сказал Чомбе:

– Сейчас мы тебе прописку будем делать. Слыхал о такой?

– Слыхал. Но прописку делать я не дам.

Камера молчала. Чомба бросал вызов. Медлить было нельзя, и Миша спросил:

– Это почему ты не дашь делать прописку, а?

– Не дам, и все.

– Прописку делают всем новичкам. Сделаем и тебе.

Парни сидели по шконкам и молчали.

– Я же сказал, что прописку вы мне делать не будете.

– Может, ты еще скажешь, что и игры с тобой не будем проводить?

– И игры тоже.

Будь на месте Чомбы Ян, его с ходу бы вырубили. Но Чомба сидел на шконке, держа на коленях огромные маховики. Миша стоял возле стола и близко к Чомбе не подходил. Он понимал, что если он схватится с Чомбой, парни на помощь не придут.

Ян в душе был за Чомбу, но, как и все ребята, молчал.

– Чомба, не лезь в бутылку, прописку и игры делают всем.

– А я не лезу. Сказал, что ни прописки, ни игр со мной делать не будете, — Чомба встал со шконки. — Все мои кенты по нескольку ходок имеют и рассказывали мне, что такое прописка, игры и так далее.

Миша сбавлял обороты. Стыкаться с Чомбой не хотелось. Неизвестно, кто кого вырубит.

Так сила и решительность одолели неписаные тюремные законы.

С приходом Чомбы цыган стал меньше мучить Яна. Миша продолжал держать мазу, но присутствие Чомбы сбило с него и цыгана блатную спесь. Пообходительнее они теперь разговаривали со всеми. На два лагеря камера не разделилась: у Чомбы не было авторитета. Ян симпатизировал Чомбе и чаще других с ним разговаривал.

Колиного тезку забрали на этап, и в камеру бросили новичка. Он шел по второй ходке, и прописку ему не делали.

Яну вручили обвинительное заключение. Он расписался в бумагах, что числится теперь за прокурором, а потом — за судом.

Когда Яна забирали на этап, он получил от Миши увесистый пинок под зад. Это был тюремный ритуал — пинать под зад всех, кого забирали на суд, чтоб в тюрьму после суда не возвращаться.

В «столыпине», сдавленный заключенными, Ян ехал в приподнятом настроении. Он надеялся получить условное наказание и представлял, как, освободясь, поспешит в Волгоград, где его ждет письмо и фотография Веры. Он даже жалел, что не переписал тюремную инструкцию. Она в простенькой рамке висела под стеклом над парашей. Тюремную инструкцию ему хотелось показать друзьям и рассказать, какие строгие порядки в тюрьме.

В КПЗ, в камере, Ян встретил друга, Володю Ивлина, подельника Роберта. Заводоуковск объявил на него всесоюзный розыск, и его взяли в Душанбе, где он устроился на работу. Он ждал суда. Вова, в общем-то, не унывал, он не по первой ходке шел, и большой срок ему не горел. Но на Роберта был в обиде. Володю привлекали как соучастника и подстрекателя.

– Ян, в натуре, — тихонько говорил Вова, чтоб зеки не слышали, — я же о вас все знаю. Знаю, что вы мужика грохнули, кое-какие кражи знаю, но я не козел — ты знаешь меня, и хоть я в в обиде на Робку, но не вложу вас.

Через день Яна забрали на суд, и Вова дал ему пинка под зад.

– Пошел, — сказал он, — чтоб с суда не возвращался.

Зал суда постепенно наполнялся людьми, но свободные места остались. Отец Яна сел на вторую скамейку, к стенке, и смотрел на сына сбоку. Ян переговаривался с ним. Рядом с Алексеем Яковлевичем сидела мать Володи Ивлина. Она пришла на суд, чтобы узнать у Яна про сына. Но Яну не до Вовки, и он ее не узнал, а она не стала у него спрашивать.

Мать Яна стояла в коридоре за дверями — она проходила по делу свидетелем как родитель несовершеннолетнего обвиняемого.

В зал вошли члены суда и сели за стол, покрытый красным материалом. Председательствующая — средних лет женщина. Слева от нее сидел пожилой мужчина с усами, справа молодая женщина — народные заседатели. Слева, за отдельным столом, сидел государственный обвинитель — помощник прокурора района, а стол напротив заняла молодая защитница Барсукова. Ее Ян видел впервые. По непонятным причинам жена начальника милиции — Ефария Васильевна на суд не пришла и послала вместо себя коллегу. А та с делом не познакомилась.

Судья начала расследование с кражи вещей из дома Серовых. Серовы в исковом заявлении указали, что у них украли костюм, хотя Ян взял только пиджак, и запчасти от мотоцикла. Запчасти Ян даже не видел.

Были допрошены два свидетеля — Мишка Павленко и Генка Медведев. Они, как и на предварительном следствии, заявили, что Ян им о кражах рассказывал. А Мишка подтвердил, что взял у Яна ворованный предохранитель от приемника. Санька Танеев — а он вложил Яна по этой краже — свидетелем по делу почему-то не проходил. Ян с возмущением отверг показания свидетелей, сказав, что они оговаривают его.

На второй краже — дома Трунова, судья Яна покрепче приперла, и улик нашлось больше: его письмо из Волгограда, в нем он просил Петьку Клычкова подбросить боеприпасы участковому или потерпевшему, показания отца Петьки, Тереши, что он видел ворованные вещи у себя в доме. И Яну ничего не оставалось, как признаться.

– Прошу рассказать, — сказала судья, довольная, что сразила Яна, — да подробнее, как ты обворовал дом Трунова.

Ян встал и начал рассказывать:

– Я хотел у него украсть только одну бражку, я знал, что перед отъездом в отпуск он поставил ее. Но когда я залез в дом, то ради потехи одел на себя фетровую шляпу и подпоясался офицерским ремнем. Кителя я у Трунова не брал, не брал я также и облигации. В письме из Волгограда я просил Петьку Клычкова подбросить участковому или Трунову одни боеприпасы.

После того, как на чердаке Трунова я нашел украденный со спиртзавода мешок кубинского сахару, я понял, что бражку и сахар мне одному не унести, и пошел за подмогой, к Петьке Клычкову. Он спал. Я разбудил его, рассказал, что есть брага и сахар, и мы пошли с ним к Трунову. Залезли на чердак, сбросили сахар и спустили по лестнице брагу. Потом все это отнесли к Петьке домой. Вот так я совершил кражу. Я заявляю еще раз: кителя и облигации я не брал.

Ян сел. По залу прошел говорок. И судья обратилась к потерпевшему:

– Дмитрий Петрович, это правда, что сейчас рассказал Петров? Вы в действительности ставили брагу и он ее у вас украл вместе с ворованным сахаром?

Трунов несколько секунд молчал и еле выдавил:

– Да, правда.

Люди в зале засмеялись, и кто-то крикнул:

– Вор у вора украл!

Зал на эту реплику взорвался хохотом, заулыбалась судья вместе с народными заседателями и защитник, лишь один прокурор не среагировал на реплику.

Судья зачитала справку из районного банка. В ней говорилось, что облигации развития народного хозяйства в настоящее время нельзя рассматривать как денежный вклад.

– И потому, — сказала она, — суд не может удовлетворить исковое заявление гражданина Трунова и возместить ему ущерб в сумме трех тысяч трехсот семидесяти пяти рублей старыми деньгами.

Судья вызвала мать Яна. Она рассказала, что никогда не замечала, чтоб сын что-нибудь ворованное приносил домой. И из дома ничего не тащил.

Судебное расследование было закончено. Государственный обвинитель — маленький горбатый прокурор Сачков — сказал обвинительную речь:

– Товарищи судьи! В наш двадцатый век — век торжества коммунизма, в век технических достижений советской науки, когда космические корабли бороздят глубины Вселенной, а советские люди строят будущее всего человечества — коммунизм, есть преступники, которые мешают поступательному развитию нашего общества и вместо того, чтобы овладевать знаниями и самим вносить весомый вклад в строительство коммунизма, они совершают преступления, нанося тем самым нашему обществу большой вред…

Ян глядел на низкорослого горбатого прокурора, на его очки, закрывающие половину лица, и думал: «Нет-нет, мне все равно не должны дать срок. Меня выпустят с суда. Не может быть, чтоб меня посадили…»

Прокурор запросил Яну четыре года лишения свободы.

После прокурора выступила защитник. Во время судебного разбирательства она сказала несколько слов и теперь была немногословной. Она лишь просила суд учесть, выбирая меру наказания, малолетний возраст обвиняемого.

Судья предоставила последнее слово Яну. Он встал, обвел взглядом президиум. Лицо его было бледным. Чуть более месяца он просидел в тюрьме и за это время на прогулку сходил только один раз. От затхлого тюремного воздуха он опаршивел, и три гнойные язвы около губ делали его обезображенное лицо отталкивающим. Ян давно надумал, что сказать ему в последнем слове.

В КПЗ Коля несколько дней сидел в одной камере с местным малолеткой. Он только что освободился из бессрочки[7] . Малолетка научил Яна одиннадцати магическим словам. Они должны подействовать на судью, и после них, как думал Ян, ему точно дадут условный срок. Слова эти надо говорить в последнем слове, в самом конце. И еще Ян решил сказать про цыганку, которая якобы ему нагадала тюрьму, а суд — рассчитывал он — вопреки предсказаниям цыганки возьмет и не вынесет ему суровый приговор. И в какой-нибудь газете появится информация под заголовком «Предсказание цыганки не сбылось». В ней будет говориться, что пятнадцатилетнему парню цыганка нагадала тюрьму, но советский суд дал ему год условно. Не надо, мол, верить цыганкам…

Ян говорил сбивчиво. В одной краже признавался, другую отметал. Но закончил он четко.

– Граждане судьи, — громко сказал он. — незадолго до того как меня посадили, цыганка в поезде нагадала мне, что меня ждет тюрьма.

Ян замолчал, судья и заседатели улыбнулись, а секретарь суда — молоденькая девчонка — оторвала взгляд от бумаг и посмотрела на Яна. В зале негромко засмеялись.

Одиннадцать магических слов надо было проговорить как можно плаксивей, и он их проговорил:

– Граждане судьи! Дайте мне любую меру наказания, только не лишайте свободы.

Ян сел, а судья объявила перерыв.

Яна на «воронке» отвезли в КПЗ. Он поклевал перловки, рассказал мужикам, кто его судил и как шел суд. И его повезли на приговор.

Судья взяла отпечатанный приговор, а Ян посмотрел на пустое место, где сидел прокурор. Не пришла на приговор и защитник. Судья стала читать:

– Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики…

Ян, слушая, многое пропускал мимо уха — «народный суд Тюменской области… разбирал в открытом судебном заседании дело по обвинению Петрова Николая Алексеевича… по статье сто сорок четвертой, части второй, Уголовного кодекса РСФСР, установил: подсудимый Петров, пользуясь тем, что в доме Серовых никого нет, так как Серовы выехали в отпуск, ночью подбором ключей открыл замок, проник в квартиру и совершил кражу костюма, разных пластинок в количестве около восьмидесяти штук, кожаных перчаток, лампы от радиолы и запасных частей к мотоциклу, всего на сумму двести двадцать рублей. На другой день краденые пластинки, перчатки, свитер серого цвета принес к гражданину Клычкову. Свитер и перчатки продал Клычкову за ноль целых пять десятых литра водки, отдал Клычкову девять пластинок, а остальное унес обратно. В июле месяце Петров, также зная, что гражданин Трунов выехал в отпуск и в квартире никого нет, ночью оторвал доску на фронтоне, проник на чердак дома, с чердака в квартиру и совершил кражу двух кителей, фетровой шляпы, офицерского ремня, двадцати штук патронов и облигаций разных займов на сумму три тысячи триста семьдесят пять рублей. Всего на сумму без облигаций на девяносто шесть рублей. Подсудимый Петров виновным признал себя частично и пояснил, что кражу в квартире Трунова совершил он, а в квартиру Серовых не лазил… Впоследствии Петров из села Падун выехал в город Волгоград и прислал письмо, в котором просил боеприпасы, облигации подбросить Трунову или работнику милиции Салахову.

Свидетель Павленко подтвердил, что Петров ему рассказывал, что он совершил кражу в квартире Серовых и отдал ему предохранитель от приемника.

Об этом же подтвердил свидетель Медведев. О том, что кражу в квартире Серовых, Труновых совершил Петров, подтверждают ПИСЬМА Петрова Клычкову…

Потерпевший Серов просит удовлетворить заявленный им гражданский иск в сумме двухсот двадцати рублей, потерпевший Трунов от поддержания иска отказался. На основании изложенного суд, руководствуясь… приговорил: Петрова Николая Алексеевича по статье сто сорок четвертой, части второй, Уголовного кодекса РСФСР признать виновным и определить меру наказания три года лишения свободы с отбытием в колонии для несовершеннолетних…»

Ян не знал, почему от иска отказался Трунов. А отказался он потому, что в перерыве судебного заседания отец Яна пристыдил его, что он зря на сына грешит, ведь кителя и облигации Ян у него не воровал. А жители Падуна подходили к Трунову и смеялись над ним, спрашивая, почему он не предъявит иск за бражку и ворованный сахар.

Сразу после суда родителям Яна разрешили свиданку. Раз Трунов от поддержания иска отказался, Ян сказал, где спрятаны облигации, и Алексей Яковлевич отдал их Трунову.

Алексей Яковлевич написал два заявления: одно в прокуратуру, чтоб возбудить против Петьки Клычкова уголовное дело, и второе в милицию, чтоб привлечь к уголовной ответственности Трунова, так как он спаивал его несовершеннолетнего сына и таскал со складов спиртзавода кубинский сахар.

Начальнику вневедомственной охраны Алексей Яковлевич доложил: Трунова с должности сторожа надо снять. Но Дмитрия Петровича с работы не уволили, и он продолжал брать сахар. Тогда Алексей Яковлевич нашел несколько свидетелей, готовых подтвердить, что видели неоднократно Трунова, как он ночью таскал сахар. Но и на это заявление милиция не стала реагировать, и Дмитрий Петрович попивал бражку.

Прокурор района Матвеев, тот, что давал Яну санкцию на арест, своевременно послал Алексею Яковлевичу ответ. Он писал, что его сын Николай как на предварительном следствии, так и в судебном заседании не изобличил Клычкова в совместной краже из дома Трунова, и поскольку Петр Клычков выпил только несколько литров ворованной бражки, то его дело за малозначительностью прекращено. А начальник милиции Пальцев на заявление Алексея Яковлевича даже и отвечать не стал.

В КПЗ Ян попрощался с Вовой Ивлиным, с мужиками, и его забрали на этап. В коридоре ему надели наручник, а второй защелкнули на руке взросляка, и Ян в паре, как в упряжке, зашагал по коридорам и лестничным маршам милиции к стоящему у входа «воронку».

Взросляку, с кем Ян скреплен наручниками, — лет сорок с небольшим. Они сидели в одной камере, и Ян знал — его посадила бывшая жена. Когда-то мужик дарил красивые вещи жене, а после развода, обозлившись на нее, покидал все вещи в русскую печь, и они сгорели. Бывшая жена заявила. Припаяли ему 149-ю статью — умышленное уничтожение личного имущества граждан — и вмазали четыре года общего режима.

11

В тюрьме Яна посадили в камеру к несовершеннолетним осужденным. Камера переполнена, и трем парням, в том числе и Яну, места на шконках не хватило. Пришлось спать под кроватями на полу. Западло это, раз не было свободных мест, не считалось.

В осужденке Яну жилось неплохо. Он прочитал, лежа на матраце под шконкой, понравившийся ему еще в детстве роман Марка Твена «Приключения Гекльберри Финна». Читая его, он забывал, что находится в тюрьме. Он слился с Финном.

Вскоре ребят забрали на этап, в зоны повезли, и ему место на шконке освободилось.

А тут и ответ на кассационную жалобу пришел: адвокат по просьбе отца посылала. Приговор оставили в силе.

Пацаны страшно хулиганили, и Рябчик разбросал их по разным камерам. Ян попал на третий этаж. Здесь смирные ребята подобрались, деревенские, больше в шашки и шахматы играли да забавные истории рассказывали.

Ян вел переписку с родителями. Письма ему мать писала. От нее он узнал, что через неделю из Волгограда приезжает сестра и придет к нему на свиданку. К ее приезду Ян накатал длинное письмо. В нем он просил отца уговорить своих бывших друзей, чтобы они отказались от прежних показаний, сказав, что поспорили с Яном, посадят его или нет, если дадут лживые показания. Ян приводил доводы, что тех, кто обманывает следствие и суд, в тюрьму не сажают, а, на худой конец, дают год-два условно. Ян, поскольку он в одной краже не сознался, надеялся ее таким образом отшить, а вторая кража подпадала под амнистию. Ян воспрял духом: если отец уговорит пацанов, его скоро освободят, и с нетерпением стал ждать сестру.

Вскоре его повели на свиданку. Письмо он надежно спрятал. И хотя за ним наблюдали, Ян передал его сестре.

– Тебе, Коля, пришло письмо от Веры, — сказала Татьяна.

Письмо было адресовано соседу Жене. Вместе с письмом Ян достал из конверта фотографию и удивился. С фотографии на него смотрела не Вера, а ее старшая сестра Люда. Она была сфотографирована рядом с радиолой, пышногрудая, красивая, с аккуратно зачесанными назад волосами. «Почему Вера выслала фотографию сестры?» — с горечью подумал он.

Он развернул двойной тетрадный лист в клеточку и с жадностью стал читать:

«Здравствуй, Женя!

С приветом я. Ну, как ты провел Новый год? Я провела его весело. Ездила на лыжах и на коньках. Конечно, на коньках не ездила, а каталась. Елка у нас была 30-го, одних седьмых классов. Она кончилась в 11 часов. Потом шли по шоссе и пели песни. После этого маленько простудилась, ну ничего, все прошло. Вот уже два дня занимаемся в школе. Все идет нормально. Уроки пока не учишь, а так себе, только отсиживаешься. Не знаю, что писать еще. Пиши скорее, только побольше.

Извини, что написала всякую чушь, но я не виновата — в голову больше ничего не пришло.

До следующей встречи в письме.

Вера.

Да, еще позабыла, здесь одна девушка просила у меня чей-нибудь адрес. Ты не можешь дать?»

Письмо было с ошибками, но Ян в русском языке сам не был силен и потому не заметил их. Он прочитал письмо во второй раз. «Господи, ведь это Верочкины слова, и я прочитал их. Я все равно не буду сидеть три года. Батя поможет освободиться. И тогда я снова через письма буду с Верой встречаться. Скорей бы», — подумал Ян и спросил женщину:

– А фотографию можно у себя оставить?

– Нет. Ни письма, ни фотографии на свидании нельзя передавать. Пусть она тебе пошлет по почте.

– Таня, — сказал тогда Ян сестре, — меня скоро должны забрать на этап, в колонию. Вышлешь мне фотографию туда. Я сразу напишу письмо, как приеду.

Ян попрощался с сестрой, и его отвели в камеру.

Через несколько дней, после ужина, в камеру бросили двоих пацанов. Они были с Севера, а один из них боксер. Ребятам об этом сообщили по трубам.

После отбоя камера, когда новички уснули, решила спрятать у боксера коцы. Ян предложил подвесить их к решетке, за раму, а утром боксер встанет и начнет их искать. Не найдя, попрет, наверное, на камеру. Ребята договорились в случае драки скопом кинуться на боксера. Распределили, кому хватать швабру, кому скамейки и табуреты. Ребята боксера конили: здоровый он был и по-мужски крепок.

Утром после подъема все шустро вскочили. Боксер искал под своей шконкой коцы. Спрашивать у пацанов не стал. Он шлепал по камере в одних носках и на оправку в туалет босой не пошел. Разутый, он смирно сидел на шконке, стараясь не встречаться с ребятами взглядом. Хоть и бычьей силой обладал боксер, но коц требовать не стал, поняв, что стыкаться придется со всей камерой.

После завтрака Яна и еще двоих пацанов забрали на этап. Этапников-малолеток было человек тридцать. Их сводили в баню и закрыли в этапную камеру на первом этаже. И началось блатное соревнование в тюремном красноречии. Особенно выделялся низкого роста, щупленькнй пацан по кличке Сынок. Жаргонные слова и тюремные присказки слетали с его языка так быстро, что казалось — он родился в тюрьме и нормального русского языка не знает.

Ночью малолеток ошмонали, выдали сухой паек — буханка черного непропеченного хлеба и маленький кулечек кильки — и на «воронках» отвезли на вокзал.

Столыпинский вагон многие ребята видели впервые. Всех закрыли в одном купе, и поезд тронулся в сторону Свердловска. В вагоне стояла духотища. Ян зашел в купе первый и занял третью полку. Лежать было хорошо, большинство же пацанов еле уместились внизу.

Ребята приутихли. Каждый думал о зоне. Куда их везут? Как они жить будут?

Рано утром почтово-багажный прибыл в Свердловск. Ребят отвезли в тюрьму и рассадили по камерам. Поужинав, пацаны, не спавшие всю ночь, завалились на боковую.

Через неделю шестерых пацанов забрали на этап в Челябинск.

В челябинской тюрьме Ян пробыл недолго — и снова «столыпин». Теперь парни знали, что везут их в одлянскуто колонию.

Конвойный коленкой запихал последнего малолетку в купе и задернул решетчатую дверь.

Стояла весна. Окна в «Столыпине» еще не открыли, солнце накалило вагон, да и зеки надышали. Парни, прижавшись друг к другу, истекали потом. Все в зимней одежде. Хотелось пить, но конвой воды не давал.

Взросляки материли конвой, называя солдат эсесовцами. Солдаты, как овчарки, огрызались и советовали придержать языки, обещая кой-кому посчитать ребра.

Через час зеки запросились в туалет, конвой все же напоил их. Но солдаты водить в туалет не хотели. Зеки стали требовать начальника конвоя. Он пришел и дал указание водить на оправку, а то самые отчаянные обещали оправляться через решетку.

Худенький парень от духоты и жарищи потерял сознание, и малолетки закричали. Начальник конвоя приказал солдатам занести парня к себе в купе. Там он пришел в себя и до самого Сыростана, как король, просидел в служебном помещении.

Но вот поезд остановился, и малолетки, щурясь от солнца, выпрыгнули на землю. Здесь их ждал лагерный конвой.

ЧАСТЬ №2

ОДЛЯН

1

Около полотна железной дороги стояло два «воронка». Ребята в окружении конвоя направились к ним. Ян, медленно шагая, смотрел на сосновый лес: за впадиной он открылся его взору. Вот бы туда! Страшные мысли о зоне захлестнули сознание. Как не хочется идти к «воронкам». Убежать бы в лес. Но конвоя вон сколько. Ян жадно смотрел на лес. За четыре месяца, проведенных в тюрьме, он соскучился по вольному воздуху. Лес казался сказочным, а воздух в лесу — необычным. Ведь это — воздух свободы. В лесу ни зеков, ни конвоя. Растет трава, и поют птицы. Нет колючей проволоки, и нет тюремных законов. Сейчас у него не было слез, а в лесу, в одиночестве, они бы хлынули. «Я не хочу ехать в Одлян. Помоги, Господи!»

Но вот парни залезли в «воронки». Неизвестность давила души. Царило молчание. За весь путь от Сыростана до Одляна парни не обмолвились словом.

И вот — Одлян. В сопровождении конвоя ребята потопали в штрафной изолятор. Для новичков это карантин. Здесь они должны просидеть несколько дней.

Парней разделили на несколько групп и закрыли в карцеры. Они сняли с себя одежду и постелили на нары. Махорка у них была, и они часто курили. Разговаривали тихо, будто им запретили громко говорить.

На другой день, перед обедом, через забор, отделяющий штрафной изолятор от жилой зоны, перелез воспитанник. Окна от земли были высоко, и он, подтянувшись на руках, заглянул в окно карцера и тихо, но властно сказал:

– Кшки, кишки путевые, шустро, ну… Парни смотрели на него через разбитое окно и молчали. Хорошая одежда мало у кого была.

– Ну, — выкрикнул парень, — плавки, брюки, лепни подавайте мне, быстро!

С той стороны неудобно было держаться, и он от натуги кривил лицо. Ему подали пиджак, он спрыгнул на землю и поднялся к окну соседнего карцера. Слышно было, как он и там просил одежду. Ему тоже что-то просунули в окно, и он теперь требовал одежду у третьего карцера.

Насобирав вольной одежды, он перелез через забор в жилую зону.

На третий день ребят вывели из штрафного изолятора, и они сдали на склад вольную одежду. Здесь же им выдали новую, колонийскую. Черные хлопчатобумажные брюки и такую же сатиновую рубаху. Обули их, как и в тюрьме, в ботинки. Головной убор — черная беретка.

Со склада пацанов повели в штаб. Он находился в зоне. В кабинете начальника собралась комиссия. Она распределяла ребят по отрядам, и дежурный помощник начальника колонии (дпнк) повел их строем в столовую на ужин.

Парни шли по подметенной бетонке. Вся колония утопала в зелени. Коля поднял взгляд и увидел Уральские горы. Они полукольцом опоясывали местность. Колония находилась в долине, и красиво было смотреть на горы снизу.

Подходя к столовой, они встретили воспитанника, медленно шествовавшего в сторону от них. Он был высокого роста, чернявый, и на нем были лишь одни плавки. Несмотря на то, что весна только начиналась, он был хорошо загорелый. Заметив новичков, он остановился, повернулся к ним вполоборота и крикнул:

– Если есть кто с Магнитогорска, в седьмой отряд, будет моим кентом!

Он пошел дальше по бетонке медленно, важно, а Ян подумал: «Вор или рог, наверное. Вот было бы здорово, если б я был с Магнитогорска, ведь я иду в седьмой отряд. Он бы дал поддержку».

Зал в столовой был большой, человек на двести. После ужина ребят развели по отрядам.

Около седьмого отряда мельтешило несколько десятков воспитанников. Они выколачивали матрацы. Кто руками, а кто палкой. Еще трое стояли возле входа в отряд.

– Эй, Амеба,— крикнул один из них,— бей сильнее, что ты гладишь его, как бабу по …! А то я начну тебя заместо матраца колотить, пыль из тебя, наверное, сильнее полетит.

Ян не понял, кого назвали Амебой. Он столько слышал о зонах и так боялся этого Одляна… Но многие из ребят улыбались, и он подумал, что в этой колонии, наверное, несильный кулак. Зона в первую минуту показалась ему пионерским лагерем. «Матрацы трясти заставляют, видно, не все хотят их колотить». И на душе у Яна стало веселее.

Новичков завели в воспитательскую. Она находилась на первом этаже двухэтажного барака, сразу у входа. За столом сидел капитан лет тридцати пяти и писал. Это был начальник отряда, Виктор Кириллович Хомутов. Ему кто-то позвонил по телефону, и он вышел. Воспитательская сразу наполнилась ребятами. Они пришли посмотреть новичков. Все внимание было сосредоточено на Яне. Парень с одним глазом и со шрамом на полщеки.

– Откуда ты? — спросил его воспитанник невысокого роста, но плотный сложением.

– Из Тюмени.

– Срок?

– Три года.

– По какой статье?

– По сто сорок четвертой.

– Кем жить хочешь? Вор?м или рогом?

Ян помнил, что на этот вопрос прямо отвечать нельзя, и, прищурив правый глаз, повторил:

– Вором или рогом?.. Ей-богу, я еще не надумал, кем бы хотел жить,— сказал он.— Я еще не огляделся.

Парни громко засмеялись. Ответ «поживем — увидим» всем надоел. А новичок сказал по-другому и развеселил всех. И смотрит он без боязни.

– Молодец,— сказал коренастый,— а ты хитрый…— И чуть помедлив, добавил: — Глаз. Вот и будет у тебя кличка Хитрый Глаз.

В спальне к Хитрому Глазу подошел парень и спросил:

– Ты с Волгограда?

– Да. Вообще-то я с Тюмени, но последнее время жил в Волгограде.

– В каком районе?

– В Красноармейском.

– А где там?

– В Заканалье.

– Ну, значит, земляк. В одном районе жили. Во всей зоне я один из Волгограда. Теперь, значит, двое. Пошли на улицу, там поговорим.

У входа в отряд на лавочках сидели несколько человек и курили. Сели на свободную.

– Малик меня зовут,— сказал земляк Хитрого Глаза.— Я уже скоро откидываюсь. Сорок дней остается. Три года отсидел. Что тебе сказать о зоне? — Малик задумался.— Пока я тебе многого говорить не буду. Надо тебе вначале осмотреться. Новичков у нас около месяца не прижимают. Если нарушений не будет. Так что за это время ты сам многое поймешь. Ну а так, для начала, знай: в нашей зоне есть актив и вор. Одно из худших нарушений — двойка в школе. За нее тебе будут почки опускать. Старайся учиться лучше. Работать тоже можно — обойка, диваны обиваем. Грузим их и так далее. Но я на расконвойке. Видеться будем только вечерами. С чухами и марехами не разговаривай. Да и вообще больше молчи — наблюдай. Полы у нас моют по очереди. Но не все. Актив и воры не моют. Мы с тобой в одном отделении. У нас больше половины полы не моют. Я тоже как старичок и расконвойник не мою. Ты же начнешь мыть через месяц. В общем, пока присматривайся. Ни в коем случае ничего никому не помогай, если попросят что. Присматривайся, и все.— Малик встал.— Пошли, в толчок сходим.

Они свернули за угол барака. Подойдя к туалету, Малик сказал:

– Вот это толчок. Смотри, когда один пойдешь — но постарайся пока в толчок один не ходить,— беретку снимай и прячь в карман. А то у тебя ее с головы стащат и убегут. Потом будет делов.

Толчок был длинный. Справа и слева проходили бетонные лотки, а посредине, разделенные низенькой перегородкой, с двух сторон находились отхожие места.

До отбоя Хитрый Глаз с Маликом просидели на лавочке. Около десяти часов отряд построился в коридоре. Дежурный надзиратель сосчитал воспитанников, и когда на улице проиграла труба, начальник отряда Виктор Кириллович пожелал спокойной ночи, и ребята разошлись по спальням.

Утром труба проиграла «подъем», и парни строем пошли на плац на физзарядку. Плац находился посреди зоны, и под команду рога зоны по физмассовой работе — он возвышался на трибуне — повторили все упражнения, которые он показывал, и опять строем разошлись по отрядам. Дневальные мыли полы, а ребята ждали построения на завтрак.

– Отряд! Строиться на завтрак!

И опять строем в столовую. В столовой за столы садились по отделениям. Места воров были за крайними столами. Хитрого Глаза посадили посредине.

С керзухой ребята расправились быстро, выпили чай, и дежурный скомандовал выйти на улицу.

Строем воспитанники пришли в отряд, перекурили и потопали в школу.

Занятия в школе шли до обеда. После занятий парни переоделись в рабочую одежду, пообедали и с песней пошли на работу.

Хитрый Глаз, как и говорил Малик, попал в обойку. В колонии, в производственной зоне, была мебельная фабрика, основная продукция которой была диваны. Хитрого Глаза поставили на упаковку. Надо было таскать диваны, обертывать их бумагой, упаковывать и грузить на машины. Работа хоть и была тяжелой, но Хитрому Глазу понравилась.

Перед ужином ребята потопали в жилую зону. В воротах их ошмонали.

В колонии было восемь отрядов, в каждом — более ста пятидесяти человек. Нечетные отряды работали во вторую смену, а в первую учились. Четные — наоборот.

В зоне было две власти: актив и воры. Актив — это помощники администрации. Во главе актива — рог зоны, или председатель совета воспитанников колонии. У рога — два заместителя: помрог зоны по четным отрядам и помрог зоны по нечетным. В каждом отряде были рог отряда и его помощник. Во всех отрядах было по четыре отделения, и главным в отделении был бугор. У бугра тоже был заместитель и звали его — помогальник.

Вторая элита в колонии — воры. Их было меньше. Один вор зоны и в каждом отряде по вору отряда. Редко — по два. На производстве они тоже не работали. Еще в каждом отряде было по нескольку шустряков, которые подворовывали. Кандидаты на вора отряда.

Актив с ворами жили дружно. Между собой кентовались, так как почти все были земляки. Актив и воры были в основном местные, из Челябинской области. Неместному без поддержки трудно было пробиться наверх.

Начальство колонии на воров смотрело сквозь пальцы. Прижать оно их не могло, так как авторитет у воров был повыше рогов, и потому начальство, боясь массовых беспорядков, или, как говорили, анархии, заигрывало с ними. Стоит ворам подать клич: бей актив!— и устремиться самим на рогов, как больше половины колонии пойдет за ними, и даже многие активисты примкнут к ворам. Актив будет смят, и в зоне начнется анархия. Но и воры помогали наводить в колонии порядок. Своим авторитетом. Чтобы им легче жилось. А сами старались грубых нарушений не совершать. Если вор напивался водки или обкайфовывался ацетоном, ему это сходило. Ведь он вор. Начальство это может скрыть. Главное, чтоб в зоне не было преступлений, которые скрыть невозможно. Порой воры с активом устраивали совместные кутежи. Вор зоны свободно проходил через вахту и гулял по поселку.

2

Три дня Хитрый Глаз прожил в колонии, и его никто не трогал. На четвертый день к нему подошел бугор и сказал:

– Сегодня ты моешь пол.

– Но ведь я новичок, а новички месяц полы не моют.

– Не моют, а ты будешь. Быстро хватай тряпку, тазик и пошел. Ну…

– Не буду. Месяц не прошел еще.

– Пошли,— сказал бугор и завел Хитрого Глаза в ленинскую комнату.

Бугру скоро исполнялось восемнадцать лет, и он ждал досрочного освобождения. Он был высокого роста, крепкого сложения, из Челябинска.

– Не будешь, говоришь,— промычал бугор и, сжав пальцы правой руки, ударил Хитрого Глаза по щеке.

В колонии кулаками не били, чтоб на лице не было синяков, а ставили так называемые моргушки. Сила удара была та же, что и кулаком, но на лице никакого следа не оставалось.

Удар был, сильный. Хитрый Глаз получил в зоне первую моргушку. У него помутилось в голове.

– Будешь? — спросил бугор.

– Нет.

Бугор поставил Хитрому Глазу вторую моргушку.

– Будешь?

– Нет!

Тогда бугор поставил Хитрому Глазу две моргушки подряд. Но бил уже не по щеке, а по вискам. Хитрый Глаз на секунду-другую потерял сознание, но не упал. В зоне знали, как бить, и били с перерывом, чтоб пацан не потерял сознание.

– Зашибу, падла,— сквозь зубы процедил бугор.— Будешь?

– Нет.

Бугор поставил Хитрому Глазу еще две моргушки по вискам, и он опять крепко кайфанул. Но бугор его бить больше не стал, а вышел из комнаты, бросив на прощанье:

– Ушибать будут до тех пор, пока не начнешь мыть.

На следующий день не бугор, а помогальник сказал Хитрому Глазу, чтоб мыл полы. Хитрый Глаз ответил, что мыть полы не будет. Месяц еще не прошел.

– Не будешь,— протянул помогальник, искривив лицо.— Будешь!

Он похлопал его по щеке. Потом с силой ударил. Удар помогальника был слабее, чем у бугра, ставить моргушки он еще не научился, да и силы было меньше. Помогальник был чуть крепче Хитрого Глаза и немного выше.

Хитрый Глаз после удара ничего не ответил. Помогальник тогда стал часто ставить моргушки. Увидев, что Хитрый Глаз теряет сознание, а по-колонийски — кайфует, он перестал его бить и спросил:

– Будешь мыть?

– Нет,— ответил Хитрый Глаз. Голова у него гудела. «Как мне быть?— думал он.— Начинать мыть полы или не начинать?» И Хитрый Глаз решил пока держаться.

Вечером, после школы, к Хитрому Глазу подошел Малик.

– Я слышал,— начал он,— тебя заставляют мыть полы. Но ты не мой. Крепись. Если ты их начнешь мыть, тебя с ходу сгноят. Будешь марехой. Я тебе посоветую сходить к помрогу зоны Валеку. Иди к нему на отряд и скажи: не успел, мол, прийти на зону, как меня заставляют мыть полы. Только не кони, сходи, а то они тебя будут бить до тех пор, пока ты не согласишься.

Идти к помрогу зоны не хотелось. Жаловаться он не любил. Да и что толку, если б Хитрый Глаз пошел и пожаловался. После этого его бы сильнее избили и он вдобавок потерял бы уважение ребят.

Вечером помогальник завел Хитрого Глаза в туалетную комнату.

– Будешь мыть полы? — спросил он.

– Не буду,— ответил Хитрый Глаз.

В туалетной комнате никого не было, и помогальник, размахнувшись, кулаком ударил Хитрого Глаза в грудь.

– Будешь? — повторил он и, услышав «нет», нанес серию крепких ударов в грудь.

Опытный рог или вор со второго или третьего удара по груди вырубали парня. Но у помогальника удары еще не были отработаны, и он тренировался на Хитром Глазе.

– Нагнись,— приказал помогальник.

Хитрый Глаз нагнулся.

– Да ниже.

Хитрый Глаз еще нагнулся, и теперь его грудь была параллельно полу. Сильный удар коцем в грудь заставил его выпрямиться.

– Снова нагнись,— приказал помогальник.

Хитрый Глаз нагнулся. Помогальник снова пнул его в грудь, и на этот раз Хитрому Глазу стало тяжело дышать.

– Еще нагнись! — закричал помогальник, видя, что Хитрый Глаз выпрямился.

Третий раз помогальник пнул Хитрого Глаза в область сердца. У него помутилось в глазах, и он сделал шаг назад.

– Сюда, сука, сюда! — заорал помогальник. Он ударил его кулаком в грудь.— Будешь мыть?

– Нет,— ответил Хитрый Глаз, и помогальник прогнал его из туалетной комнаты.

День был прожит.

– Но что толку,— сказал парень, что спал рядом,— все равно рано или поздно мыть полы ты будешь.

Утром Хитрого Глаза снова дуплил помогальник. В ленинскую комнату зашел рог отряда Майло. Это он кричал новичкам в первый день, есть ли из них кто с Магнитогорска.

– За что ты его? — спросил Майло.

– Полы не моет, — ответил помогальник.

Рог выгнал Хитрого Глаза и стал разговаривать с помогальником.

Хитрый Глаз вышел на улицу, потом вернулся в отряд. В спальне он услышал громкий разговор.

– Ну кто же, кто, — громко, взвинченно говорил бугор рогу, — кто будет мыть полы? Их семь человек всего моют.

– Меня не интересует, сколько человек моют полы, я говорю: не заставляй новичка.

Рог не обладал абсолютным авторитетом. Его не любили как бугры, так и воры, и потому бугор рогу не хотел подчиниться.

– Ладно, — кричал бугор, — не лезь в мое отделение, у нас все в порядке. А с новичком мы разберемся сами. Мыть полы он будет. Что, скажи, вором он будет? Да ты посмотри на него, не подняться ему за месяц, так что пусть сразу моет.

Хитрый Глаз не дослушал, чем кончилась перепалка между рогом и бугром, и вышел на улицу.

В спальне жило около тридцати человек. А пол мыло только семь. Остальные: вор отряда, рог отряда, помрог, бугор, помогальник, разные там роги и просто шустряки пол не мыли. Вот и хотели бугор с помогальником бросить Хитрого Глаза на полы. Восьмым будет.

Пять дней дуплил помогальник Хитрого Глаза. Иногда ему помогал бугор, иногда рог отряда санитаров. Дуплили его не жалея. Ставили моргушки, били по груди, а тут как-то вечером помогальник позвал его в туалет и решил поупражняться по-другому.

– Подними руки,— сказал он Хитрому Глазу,— и повернись ко мне спиной.

Хитрый Глаз поднял руки, повернулся. Помогальник ребром ладони ударил его по почкам. От резкой боли Хитрый Глаз нагнулся. Дождавшись, пока прошла боль, помогальник повторил удар. На этот раз боль была сильнее. Хитрый Глаз присел на корточки, отдышался.

– Хорош косить,— сказал помогальник и пнул его по спине.— Вставай.

Хитрый Глаз поднялся. Теперь помогальник ударил его по печени, и он застонал.

– Косишь, падла,— буркнул помогальник и поставил Хитрому Глазу две моргушки с обеих рук по вискам.

У Хитрого Глаза зашумело в голове, и он схватился за нее руками.

– Убрал руки, быстро! — снова был приказ.

И помогальник продолжал бить Хитрого Глаза, отдавая ему команды. Удары следовали то в печень, то по почкам, и моргушки он ставил то по вискам, то по щекам.

После отбоя, когда Хитрый Глаз залез под одеяло, его начало тошнить. «Хоть бы в кровати не вырвало,— думал он,— а то неудобно будет». Но тошнота вскоре прошла, и ему стало легче. Лежа он не ощущал своего избитого тела. Он был как бы невесом. «Господи, как мне жить? То ли начать мыть полы? Ведь и правда, сколько бы я ни сопротивлялся — ну пусть я выдержу месяц,— все равно через месяц буду мыть полы. Лучше сейчас начать. А может, все же держаться? Ведь Малик говорит, что мыть не надо…»

Хитрый Глаз слышал от ребят, что Малика избивали еще сильнее. Он тоже поначалу был упорный и не хотел выполнять команды. У Малика, говорят, отбита грудь. Волгоградских в зоне не было, и ему не могли дать поддержку. У Хитрого Глаза есть тюменские земляки — их в зоне более десяти человек,— но ни один из них не имеет авторитет и защитить Хитрого Глаза не может. «Наверное,— думал Хитрый Глаз,— надо начать мыть полы».

Сразу по прибытию в колонию Хитрый Глаз написал домой и сестре в Волгоград письма. Он ждал ответ от сестры с нетерпением. Он очень надеялся, что отец уговорит пацанов, Мишку и Генку, и они изменят свои показания. И тогда его вызовут из колонии и освободят.

«Может, не пройдет и месяца, и меня заберут на этап».

«Ладно,— решил Хитрый Глаз, засыпая,— если завтра с утра скажут мыть полы — вымою. Ведь мыть их раз в восемь дней. Бог с ними».

Утром, когда помогальник сказал Хитрому Глазу помыть пол, он не стал отнекиваться и вымыл.

В этот же день в школе Хитрый Глаз получил двойку по химии. Он и так не любил этот предмет, а тут, когда его каждый день избивали, он не мог сосредоточиться и выучить урок. Вместо химических формул стоял вопрос: мыть или не мыть полы? Девятого класса— понял он — ему не осилить.

После занятий троих, ребят, которые получили двойки, бугры вызвали в туалетную комнату. И отдуплили. Хитрого Глаза бил помогальник. Но колотил он его сегодня несильно. Злой на него не был: Хитрый Глаз ведь помыл полы.

Двоечники из туалетной комнаты вышли на улицу. Закурили.

– Это, Хитрый Глаз, ерунда, — сказал Юра Морозов. Он был из Липецка. — Вот в прошлом году нас за двойки не так ушивали. Бугры, в рот их долбать, — я Сизому на воле все равно вилы поставлю, живым он не останется, — придумали новое наказание. Все отделение становилось в кружок и двоечника начинали толкать. Каждый старался толкнуть сильнее, чтоб отлетел к противоположному, а тот толкал на другого. И так, до тех пор, пока пацан не валился на пол в изнеможении. Потом — следующего. Бугры стояли и наблюдали. Если кто жалел и толкал несильно, его заводили в туалет и дуплили. А щас что, пару моргушек поставили, и иди, исправляй двойку.

Дня через два Хитрый Глаз получил двойку по физике. И его снова дуплили, отбивая грудянку.

На учителей Хитрый Глаз стал злой. Учителя, улыбаясь, равнодушно подписывали воспитанникам приговор, ставя им двойки. Многие учителя были женами сотрудников колонии.

Но вот Хитрому Глазу пришло письмо от сестры. Она писала, что дела у них идут хорошо, а привет она передавать не стала. Это означало, что отец хода письму не дал. Единственная надежда вырваться из Одляна рухнула.

В школе он получил еще несколько двоек, и его опять дуплили. «Нет,— думал Хитрый Глаз,— на следующий учебный год пойду учиться в восьмой класс. Скажу, на свободе учился плохо и меня просто переводили из класса в класс. В восьмом все же будет легче. Но до конца учебы остается около двух недель. Можно еще наполучать кучу двоек. А не закосить ли мне на плохое зрение? Скажу, что я плохо вижу и день ото дня зрение все хуже становится».

На самоподготовке в спальне, читая учебник, он приставлял его чуть не к самому носу. На второй день помогальник сказал:

– Что, Хитрый Глаз, над книжкой склонился? Видишь плохо?

– Аха,— ответил он,— вот если чуть дальше от глаза, то уже и читать не могу.

– Косишь, падла.

3

В спальне, в левом углу, спали воры. Вор отряда, Белый, в прошлом был рогом отряда. Он ждал досрочного освобождения, и после Нового года его хотели освободить. Белый обещал Хомутову, что за декабрь отряд займет первое место в общеколонийском соревновании. А тут в один день произошло сразу три нарушения. Не видать седьмому первого места.

После школы Белый построил воспитанников в коридоре, сорвал с кровати дужку и начал всех подряд, невзирая на авторитет, колотить. Несколько человек сумели смыться. Кое-кто из ребят успел надеть шапку, и удар дужкой по голове смягчился. Белый от ударов сильно вспотел. Дужка разогнулась и теперь на место не заходила. Белый швырнул ее в угол.

Одни остались лежать в коридоре, а другие, кому полегче попало, разбежались. Одному пацану Белый раскроил череп, и у него хлестала кровь. Двое не смогли идти, и их унесли на руках.

Белого за это лишили досрочного освобождения и выгнали из председателей совета отряда. Он стал вором. В отряде его все боялись, зная, каков он в гневе, и ему никто не перечил.

Вторым по авторитету в воровском углу был Котя. Он пулял из себя вора. Его авторитет далеко не равнялся авторитету Белого, и начальник отряда гнал его на работу. Но Котя не шел. «Радикулит, Виктор Кириллович, радикулит у меня,— говорил Котя начальнику отряда Хомутову, или, как все называли, Кирке,— видите, еле хожу». И он хватался за поясницу и ковылял, согнувшись, в воровской угол. Ходил он всегда медленно, волоча ноги, и не делал резких движений — здорово косил на радикулит. Кирка отстал от Коти. Коте через месяц исполнялось восемнадцать, и Кирка решил не вступать с ним в конфликт, а дотянуть его до совершеннолетия и отправить на взросляк.

Любимое занятие было у Коти — мучить пацанов.

– Ну как, Хитрый Глаз, дела?— подсел к нему однажды Котя.

– А-а-а,— протянул Хитрый Глаз.

– Плохие, значит. Ах эти бугры, чтоб они все сдохли, на пола тебя, новичка, бросили. Но ты не падай духом. Не падаешь?

– Да нет.

Котя похлопал Хитрого Глаза по шее.

– Кайфануть хочешь?

– Чем?

– Я тебе сейчас покажу.

Котя накинул Хитрому Глазу на шею полотенце и стал душить. Хитрый Глаз потерял сознание. Когда очнулся, по лицу бежали мурашки и кто-то будто колол лицо иголками, но несильно.

– Ну как кайф?

Хитрый Глаз промолчал.

– Еще хочешь?

Хитрый Глаз не ответил. Тогда Котя снова стал его душить. Хитрый Глаз вновь отключился — Котя ослабил полотенце.

– Сейчас я тебе кислород перекрывать буду руками. Кайф от этого не хуже.

Котя цепко схватил Хитрого Глаза за кадык. Хитрый Глаз закашлялся — он отпустил. Хитрый Глаз отдышался — Котя сжал ему, но теперь не кадык, а шею. Хитрый Глаз опять потерял сознание. Когда Хитрый Глаз пришел в себя, Котя стал время от времени перекрывать ему кислород.

Целый месяц, пока Котю не отправили на взросляк, он издевался над Хитрым Глазом.

Белый, Котя и два шустряка кровати не заправляли. В зоне ворам, рогам, буграм было западло заправлять свои кровати, и заправляли за них парни.

Когда Хитрый Глаз согласился мыть полы, через несколько дней к нему утром подошел бугор и сказал:

– Хитрый Глаз, иди заправь кровати.

Хитрый Глаз отказался.

– Что-о-о,— протянул бугор и затащил Хитрого Глаза к себе в угол,— не будешь?

Он взялся руками за дужки кроватей и, готовясь подтянуться, чтоб пнуть каблуками Хитрого Глаза в грудь, спросил:

– Будешь, а то зашибу?

– Нет,— ответил Хитрый Глаз.

Бугор подтянулся и ударил Хитрого Глаза каблуками в грудь. Хитрый Глаз отлетел к противоположной кровати, ударился о нее головой, но не упал.

– Будешь?

– Нет,— ответил Хитрый Глаз и получил два сильнейших удара в грудь здоровенными кулаками бугра.

Хитрый Глаз кайфанул.

– Я с тобой вечером поговорю,— пообещал бугор.

Хитрый Глаз, заправив свою кровать, вышел на улицу. А кровати в углу стал заправлять другой парень.

Вечером в туалетной комнате Хитрого Глаза дуплил помогальник. Он бил его с удовольствием, смакуя удары. Если Хитрому Глазу становилось плохо, помогальник давал ему передышку.

– Будешь заправлять кровати?

Хитрый Глаз, чуть пошатываясь, ответил: «Нет» — и помогальник, поставив ему ядреную моргушку, выгнал его.

Боли в теле Хитрый Глаз не чувствовал. Он опять находился в невесомости. Слегка кружилась голова, и со стороны можно было подумать, что он немного выпил.

Десятилетиями на пацанах отрабатывались удары. Этот опыт передавался от бугра к бугру, от рога к рогу, от вора к вору. Все самые уязвимые места в человеческом теле были известны. Главное, когда бьешь, надо точно попасть. Вот потому такие начинающие активисты, как помогальник, отрабатывая удары, радовались, когда пацан после молниеносно проведенного удара падал, как сноп, или, оставаясь на месте, на две-три секунды терял сознание. Все, кто избивал пацанов, знали: доведенные до совершенства удары пригодятся на свободе. Там, в случае чего, они в мгновенье вырубят человека.

В спальню Хитрый Глаз заходить не стал. Он вышел на улицу и побрел в толчок. Курить ему сейчас не хотелось. Да и в толчок идти желания не было. Но ведь надо что-то делать до отбоя. Он с удовольствием бухнулся бы сейчас на землю и лежал недвижимый. Чтоб никого не видеть. Роги, бугры, воры, как вы надоели Хитрому Глазу! Ему не хочется на вас смотреть.

Солнце стояло еще высоко, и вид на горы открывался великолепный. Но Хитрый Глаз не замечал красоты, и мысли его сейчас путались. Злости на помогальника не было. И вообще не было ни на кого. Одному, одному ему побыть хотелось.

На следующий день после физзарядки помогальник опять сказал Хитрому Глазу:

– Заправь кровати!

Хитрый Глаз промолчал,

– Не понял, что ли?

В ответ — молчание.

– Пошли,— сказал помогальник и повел Хитрого Глаза в ленинскую комнату.

И снова удары, удары, удары.

– На работе продолжим,— сказал помогальник, когда они выходили из комнаты.

На работе помогальник кулаками бить Хитрого Глаза не стал — зачем? Здесь же есть палки. Любые. Сломается одна, можно взять другую.

Богонельки[8] , богонельки отбивал помогальник Хитрому Глазу. Только боль проходила, наносился следующий удар, за которым следовал вопрос: «Будешь заправлять?»

Хитрый Глаз извивался от ударов, но не кричал, не просил прекратить.

– Так, до вечера,— сказал помогальник, сломав о Хитрого Глаза вторую палку.

Сегодня обойка закончила работу раньше. Ребята — кто остался в цехе, кто вышел на улицу. Хитрый Глаз в цехе сидеть не стал. Хочется побыть на воздухе.

К парням подбежал Мотя, он был тоже на седьмом отряде, но учился в ученичке, овладевая новой профессией. Остановившись, он бросил в ребят палец. Парни отскочили.

– Что, коните? — спросил он их.— Это ведь палец, а не бугор, и вас не ударит. В станочном цехе один отпилил. Р-р-раз — и нет пальца.

Мотя жил в колонии около двух лет, и ему в свое время перепадало от актива, но теперь его, старичка, трогали реже.

– В натуре, пальца испугались,— говорил Мотя, играя отпиленным пальцем.— В прошлом году один пацан кисть себе отпилил, Санек надел ее на палку и пугал всех. Пострашнее было. А вот раньше, кому невмоготу было, не то что руки или пальцы — голову под пилу подставляли. Нажал педаль, подставил голову, отпустил педаль — и покатилась голова. А сейчас головы под пилу не суют — руку там или пальцы.

Мотя привязал к пальцу нитку и пошел от ребят, играя им. Мотя знал много колонийских преданий.

– Зону нашу в тридцать седьмом году построили,— рассказывал он,— не зону, собственно, а бараки одни. Заборов тогда не было, не было колючки и паутины. Воры летом в бараках не жили. Они в горы по весне уходили и там все лето балдели. Еду им туда таскали. Они костры жгли, водяру глушили, картошку пекли. А потом новый хозяин пришел и решил зажать воров Актив набирать стал. Рога зоны назначил. А воры в хер никого не ставили. И тогда рог зоны предложил вору зоны стыкнуться. Если рог победит, быть активу в зоне, зона станет, значит, сучьей. Победит вор — актив повязки скидывает. Рог с вором в уединенном месте часа два дрались, никто не мог победить. Оба выдохлись. Вор ударил рога, и рог упал. Вор подошел к нему, а рог, лежа, сбил его с ног и сам вскочил. Начал его дубасить. И одолел. Вот с тех пор на нашей зоне и стали роги и бугры. Ну а воры так и остались.

Рассказ Моти был правдивый, но не совсем точный. Может быть, и стыкался рог зоны с вором зоны и победил его. Но не так появился актив в зоне.

Когда началась война, в Одлян пригнали этап активистов из одной южной колонии. Хозяин, обговорив с ними, как навести порядок, чтоб не воры командовали парнями, а он и активисты, вечером приказал работникам колонии домой не уходить.

Когда зона уснула, вновь прибывшие активисты вместе с работниками колонии зашли в один из отрядов. Разбудив воров и позвав их в туалетную комнату, они предложили им отказаться от воровских идей и работать. Воры ответили отказом, и тогда активисты стали их дуплить. Избив до полусмерти, актив взял с воров слово, что они им мешать не будут.

Так переходили они из отряда в отряд, избивая воров. К утру дело было сделано. Избитые воры валялись трупами. От воровских идей они не отказались, но все дали слово, что против актива ничего не имеют.

Так с тех пор в Одляне наряду с ворами появились активисты.

На другой день под усиленной охраной работников колонии и активистов воспитанники принялись огораживать зону забором. А еще через несколько дней пацаны вместо блатных песен стали петь строевые, советские.

Вечером помогальник в туалетной комнате опять отрабатывал удары на Хитром Глазе.

– Что ты, Хитрый Глаз, так упорно сопротивляешься? Ты ведь и полы вначале мыть не хотел, но ведь моешь же сейчас. И кровати заправлять будешь, куда ты денешься? И не с таких спесь сбивали. Еще ни один пацан, запомни, ни один, кого заставляют что-то делать, не смог продержаться и взять свое. Хочешь, и за щеку заставим взять, и на четыре кости поставим, ведь нет у тебя ни одного авторитетного земляка. Поддержку же тебе никто не даст. А Малика ты не слушай. Он тоже все делал, когда его заставляли. Но сейчас он старичок.— Так говорил помогальник, размеренно дубася Хитрого Глаза.

И в этот вечер Хитрый Глаз не дал слово заправлять кровати.

«Долго мне не продержаться,— соображал Хитрый Глаз.— Вот взять, к примеру, коммунистов. Их немцы избивали сильнее. Но они на допросах держались и тайн не выдавали, хотя знали, что из лап гестапо им живыми не вырваться. Но ради чего сопротивляюсь я? Ради того, чтобы получше жить. Но через два с половиной года меня отпустят. А если я буду сопротивляться и меня каждый день будут дуплить, дотяну ли я до освобождения? Хорошо, дотяну, но калекой. Уж лучше заправлять, когда скажут, кровати и остаться здоровым. Но в зоне мне жить больше двух лет — и кем же я за это время стану? Амебой? Нет, я не хочу быть Амебой».

В седьмом отряде был воспитанник, тюменский земляк Хитрого Глаза по кличке Амеба. Эту кличку он услышал в первый день, когда воспитанники вытрясали матрацы.

Амеба был забитый парень, который исполнял команды почти любого парня. За два года, которые он прожил в Одляне, из него сделали не то что раба — робота. Амеба шагом никогда не ходил, а всегда, даже если его никуда не посылали, трусил на носках, чуть-чуть наклоня тело вперед. Его обогнал бы любой, даже небыстрым шагом. Лицо у Амебы было бледное, пухлое и всегда неумытое. Ему просто не было времени умываться. Он не слезал с полов. Только и можно было увидеть Амебу, как он сновал с тазиком по коридору. Он мыл полы то в спальне, то в коридоре, то в ленинской комнате. Руки у него были грязные, за два года грязь так въелась, что и за месяц ему бы не отпарить рук. Его лицо не выражало ни боли, ни страдания, а глаза — бесцветные, на мир смотрели без надежды, без злобы, без тоски — они ничего не выражали. Одно ухо у Амебы было отбито и походило на большой неуклюжий вареник. Грудная клетка у него давно была отбита, и любой, даже слабый удар в грудь доставлял ему адскую боль. Но его давно уже не били ни роги, ни воры, ни бугры. Теперь они его жалели, потому что после любого удара, не важно куда — в висок, грудянку или печень,— он с ходу отрубался. Бить Амебу вору или рогу было западло. И его теперь долбили парни, кто стоял чуть повыше его. Они, чтоб показать, что они еще не Амебы, клевали его на каждом шагу, и он, бедный, не знал, куда деться. Когда бугры замечали, что почти такая же мареха долбит Амебу, они кшикали на такого парня, и он тут же испарялся. У Амебы были отбиты почки и печень, и ночью он мочился под себя.

Амебу не однажды обманывали. Подойдет какой-нибудь парень и скажет, что он его земляк. Разговорятся. А потом парень стукнет Амебу в грудянку и захохочет: «Таких земляков западло иметь».

Хитрый Глаз, узнав, что Амеба его земляк, пытался с ним заговорить, но Амеба разговаривать не стал — подумал, что его разыгрывают.

В другой раз Хитрый Глаз догнал Амебу на улице,

– Амеба, что же ты не хошь со мной поговорить, ведь я твой земляк.

– А ты правда из Тюмени?— остановился Амеба.

И хотя Хитрый Глаз в Тюмени никогда не жил, он сказал:

– Правда, Амеба. А ты где в Тюмени жил?

Амеба объяснил. Хитрый Глаз такого места в Тюмени не знал, но с уверенностью сказал:

– Да-да, я бывал там.

– Бывал? — тихонько повторил Амеба и краешком губ улыбнулся.— Наш дом стоит по той стороне, где магазин, третий с краю. У него зеленая крыша.

– Зеленая крыша,— теперь повторил Хитрый Глаз,— говоришь. Стоп. Да я помню зеленую крышу. Так это ваш дом?!

– Да, наш,— все так же тихонько, но уже веселее сказал Амеба.— А ты братьев моих знал?

– Братьев? А какие у них кликухи?

– У одного была кликуха, у старшего — Стриж. А у других нет.

– Стриж, Амеба, да я же знал Стрижа, так это твой брат?!

– Ну да, мой!

Амеба опять чуть улыбнулся и стал спрашивать Хитрого Глаза, где он жил в Тюмени. Хитрый Глаз сказал, что он жил в центре.

Амеба стоял так же, как и ходил,— на носках. Казалось, он остановился всего на несколько секунд и снова сорвется с места и потрусит дальше.

4

Хитрый Глаз решил назавтра заправить кровати. Бессмысленно подставлять грудянку под кулаки помогальника. Ну а до уровня Амебы он не опустится: все равно из Одляна он вырвется.

Кровати по приказу он заправил, но прошло несколько дней, и бугор сунул ему носки:

– Постирай.

Хитрый Глаз отказался. И опять его стали дуплить, и он сдался: носки постирал. А на другой день носки стирать дал ему помогальник.

С каждым днем Хитрый Глаз опускался все ниже и ниже. Занятия в школе кончились, бить за двойки перестали. Теперь, поскольку он выполнял команды актива, его трогали реже.

Малик, узнав, что Хитрый Глаз постирал носки, стал с ним меньше разговаривать. А как было не постирать. И другие пацаны, не хуже его, стирали. «Что толку,— думал он,— лучше я постираю, чем будут отнимать здоровье».

Постепенно Хитрого Глаза стали звать Глазом. Слово «Хитрый» отпало.

Глаз решил закосить на желтуху. Чтоб поваляться в больничке. Он слышал от ребят, что если два дня не принимать пищу, а потом проглотить полпачки соли — желтуха обеспечена. Но как можно не есть, когда в столовой за столами сидят все вместе. Сразу заметят. Он все же решил попробовать — так опостылела зона.

Утром, когда все ели кашу и хлеб с маслом, Глаз к еде не притронулся.

– Что-то не хочется. Заболел я,— сказал он.

Никто и слова не сказал. В обед тоже — ни крошки.

Помогальник, когда пришли в отряд, спросил:

– Глаз, что ты не жрешь?

– Да не хочу. Заболел.

– Врешь, падла. Закосить хочешь. Не выйдет. Попробуй только в ужин не поешь — отоварю.

Но и в ужин Глаз не ел. Помогальник завел его в туалетную комнату и молотил по грудянке.

На другой день Глаз не съел завтрак. На работе помогальник взял палку, завел его в подсобку и долго бил по богонелькам, грудянке, приказывал поднять руки, стукая по бокам.

– Знаю я,— кричал помогальник,— на желтуху закосить хочешь! Попробуй только! Когда из больнички выйдешь, сразу полжизни отниму.

Раз все помогальнику известно про такое кошение, Глаз обед съел. «А что,— думал он,— если земли нажраться, должен же живот у меня заболеть? Болезнь какую-нибудь да признают. Но где лучше землю жрать? Весь день на виду. Можно после отбоя, когда все уснут. А-а, лучше всего в кино, все смотрят, и до меня никому нет дела».

В колонии два раза в неделю — в субботу и в воскресенье — показывали кинофильмы. Набрав полкармана земли, Глаз ждал построения в клуб.

И вот Глаз сидит в зале. Многие ребята увлечены фильмом, другие кемарят. Он запустил руку в карман. Достал полгорсти земли и, хотя никто на него не смотрел, поднес руку к подбородку, будто он чешется, провел по нему и незаметно взял землю в рот. Попытался проглотить, но она в глотку не лезла. Он стал ее жевать, чтоб выделялась слюна, но земля с трудом пролезала в горло. Давясь, он проглотил ее и снова взял в рот. Жевал, но сухая земля комом стояла в глотке. Глаз чуть не плакал. Может, разболтать с водой и выпить? Но где? Где он возьмет кружку, чтоб не видали ребята, где намешает землю с водой и выпьет?

После отбоя Глаз долго не мог уснуть. Из зоны он вырваться не может, закосить тоже нет возможности, даже земли сегодня не смог нажраться. «Вот, в натуре, не лезет она, сухая, в глотку, и все». Не хочется Глазу, как и сотням других воспитанников, жить в Одляне, где все построено на кулаке. Не хочется заправлять чужие кровати, стирать чужие носки, подставлять грудянку под удары. Но больше всего не хочется, противно даже — исполнять приказы бугра и помогальника: поднимать руки или нагибать туловище, давая тем самым нанести сильнейший удар по почкам или груди.

Засыпая, Глаз, как заклинание, шептал: «Я вырвусь, я все равно вырвусь из зоны».

Утром ему пришла мысль: выпить на работе клей, которым он приклеивал на диваны товарный ярлык. Когда все вышли из цеха на первый перекур, Глаз взял баночку с клеем и приложился к ней. Клей был сладковатый, противный. Вытерев губы рукавом сатинки, пошел в курилку.

Вскоре после перекура Глаза начало тошнить. Он вышел на улицу, и его вырвало, И снова во рту он ощутил клей. И его второй раз вырвало.

«Ничего, ничего и с клеем не вышло. Что же мне над собой сделать, чтобы попасть в больничку? Ведь ребята лежат в ней, неужели мне не попасть?»

Здание больнички стояло посредине колонии. Глаз смотрел на больничку будто на рай.

В последние два дня у Глаза начался нервный тик. Дергалась, даже трепетала левая бровь. Он в этот момент прикладывал пальцы к брови, и она переставала. Но стоило ее отпустить, и она начинала снова. Несколько раз Глаз подбегал к зеркалу — оно висело в спальне на стене,— стараясь посмотреть, как дергается бровь. Но когда он подбегал, бровь трепетать переставала. И все же раз он успел подбежать к зеркалу, пока бровь дергалась. Ему казалось, что она ходуном ходит. Но бровь дергалась не вся, а только средняя ее часть, но зато так быстро-быстро, будто живчик сидел под бровью и, атакуя ее изнутри, старался вырваться на свет божий.

Освобождался Малик, земляк Глаза. Он отсидел три года. Ему шел девятнадцатый. Он обегал колонию с обходным листом и теперь, после обеда, должен через узкие вахтенные двери выйти на свободу.

Был выходной, Малик со всеми попрощался. Ему надо идти на вахту, но он, грустный, слонялся по отряду. Глаз ходил за ним, надеясь поговорить и дать адрес сестры, чтобы в Волгограде Малик зашел к ней и передал привет. Но Малик Глаза не замечал, как не замечал и вообще никого.

Он вышел в тамбур. «На вахту, наверное» — подумал Глаз. Но Малик в тамбуре сказал: «Глаз, не ходи за мной». Он поднялся по лестнице на площадку второго этажа. Здесь был запасной выход из шестого отряда, которым никто не пользовался.

В глазах Малика были слезы. Если в отряде он еще сдерживал их, то в тамбуре он им дал волю.

Глаз стоял и слушал, как на второй площадке плачет Малик. Глаз вышел на улицу, сел на лавочку и закурил.

За три года, проведенных в Одляне, Малику порядком отбили грудянку. И вот теперь ему надо освобождаться, а он не идет. Ему тяжело покидать Одлян, ему хочется побыть в Одляне еще с часок и поплакать. Надо еще немного побыть здесь — просит душа Малика, и он остается на площадке второго этажа.

Дежурный помощник начальника колонии приказал активу найти Малика и послать на вахту. Его же выпускать надо.

Только один Глаз знал, где Малик, но молчал.

Прошло около часа. Кто-то из воспитанников нашел Малика. Дпнк поднялся на площадку и сказал:

– Маликов, ну хватит, пошли,

Малик вытер рукавом слезы и медленно стал спускаться.

Дпнк шел рядом с Маликом и дружески хлопал его по плечу.

Арон Фогель пришел в колонию вместе с Глазом. Вел он себя робко, и его большие черные глаза таили в себе страх. Арона часто приглашали в воспитательскую. А воспитатели прямо-таки вокруг него крутились: если они сталкивались с ним в коридоре или на улице, то обязательно перекидывались хотя бы несколькими словами и улыбались. И Фогель всегда краснел. Он не ходил в наряды на столовую, и бугор его не дуплил. Но где бы Глаз ни сталкивался с Фогелем, он всегда видел в его больших черных глазах затаившийся страх.

5

Глаз решил ударить себя ножом на производстве, а сказать, что ударил парень. «Я скажу, что плохо его запомнил. Как увидел перед собой нож — напугался. Так что виновного не будет, а меня положат в больничку. С месяц хоть поваляюсь», — думал он.

Сегодня Глаз из станочного цеха таскал в обойку бруски для упаковки и там, в чужом цехе, он решил полоснуть себя ножом.

Перед перекуром он взял нож, им обрезали материал у диванов, и спустился вниз, в станочный цех. У выхода из цеха людей не было, а работа станков глушила любой разговор. «Надо резануть себя быстрее, пока никого нет. А то кто-нибудь может спуститься или, наоборот, станет выходить из цеха». Глаз с трапа отошел в сторону и стал за штабелем досок. Вытащив из кармана нож, похожий на сапожный, ручка у него обмотана черной изоляционной лентой, он взял его в правую руку и крепко сжал. Лезвие ножа было небольшое. Подняв левой рукой сатинку и майку, Глаз посмотрел на смуглый живот. «В какое место ударить? Пониже пупка или повыше? В левую сторону или в правую? Куда же лучше? А-а, ударю вот сюда, выше пупка, в светлое пятнышко. Это будет как бы цель. Буду в нее метить. Так…»

Глаз отвел руку для удара. Он глядел на живот и не мог решиться. Страшно ему стало. А вдруг он себя здорово поранит. «Да ну, ничего страшного не будет. Нож такой короткий. А бывает ведь — пырнут кого-нибудь длинным ножом, и ему хоть бы хны. Через месяц здоровый. Нет, все же я ударю себя. Нечего конить. Да, чтоб быть смелее, лучше на живот не смотреть. Куда попаду. Ну… Стоп! Что же это я поднял сатинку? Ведь сразу догадаются. Рана есть, а дырки ни на сатинке, ни на майке нет. Что ж, скажут, на тебя наставили нож, а ты сатинку с майкой поднял и брюхо для удара подставил?»

Глаз заправил сатинку в брюки и крепче сжал ручку ножа. «Ну», — торопил он себя.

В этот момент по трапу раздались шаги. С улицы в цех кто-то спускался. Глаз сунул нож в карман и, выйдя из-за досок, стал подниматься навстречу парню. Обождав с минуту на улице, Глаз вернулся в цех, набрал брусков и отнес их в обойку. Ребята в это время шли на перекур. Глаз незаметно сунул на место нож — его никто не хватился — и пошел курить.

«Не удалось у меня. Ну и не буду тогда. Хер с ним. Второй раз пытаться не стоит, раз в первый не вышло».

Глаз не подумал, что нож в обойке не нашли бы и всем стало ясно, что резанул он себя сам.

Сегодня после перекура, когда ребята приступили к работе, мастер обойки Михаил Иванович Кирпичев позвал к себе в кабинет Маха, шустряка, который, когда на взросляк уйдет Белый, непременно должен стать вором отряда. В обойке он был бригадиром.

– Станислав,— сказал мастер,— я двадцать лет работаю в зоне, и всегда, если рог не может порядка навести, к ворам обращались. Скажет вор одно слово — и порядок наведен. А чтобы работали плохо — да такого просто не знали. Вору стоит только зайти в цех, как все во сто раз шустрее завертятся. А теперь нам и заготовки часто не поставляют, и малярка сдерживает. Да не бывало такого. А сейчас — мне даже неудобно говорить — обед у меня свистнули. Я всего только минут на двадцать отлучился.

Ничего мастеру не ответив, Мах быстро вышел из кабинета.

– Обойка!— гаркнул он, и ребята побросали работу.— Собраться!

Ребята медленно побрели в подсобку и построились. Вошел Мах, в руках у него были три палки. Он бросил их под ноги и закричал:

– Шушары! У Кирпичева обед увели! Кто?!

Ребята молчали. Среди обоечников был помогальник букварей, Томилец, шустряки из других отрядов да из седьмого тоже.

– Так,— продолжал Мах,— даю две минуты на размышление, а потом, если не сознаетесь, начну палки ломать.

Парни молчали. Кто же свистнул обед у Кирпичева?

Прошло несколько длинных минут. Мах поднял палку. Из строя вышел Томилец, взял вторую. Шустряки — а их было несколько человек — покинули подсобку. Мах знал, что эти ребята обед не стащат. Он посмотрел на первую шеренгу и сказал:

– Три шага вперед!

И замелькали палки. Мах с Томильцем стали обхаживать пацанов. Били, как всегда, по богонелькам, по грудянке, если кто нерасторопный ее подставлял, и по бокам.

Обе шеренги корчились от боли, и палки были сломаны, когда Мах и Томилец остановились. Мах взял третью палку и сказал:

– Эта палка не последняя. Бить будем, пока не сознаетесь.

Томилец принес еще две палки.

– Даем вам время подумать,— сказал Мах, и они с Томильцем вышли из подсобки.

Минуты тянулись медленно. Все теперь знали, за что их били, и твердо были уверены, что бить будут еще.

Минут через десять в подсобку вошли Мах, Томилец и еще два вора из других отрядов.

– Ну что,— спросил Мах,— нашли обед?

Парни молчали.

– Начнем по новой,— сказал он, беря из угла палку.

Палки были сломаны, обед — не нашелся.

– Идите работать. А в перекур зайдете сюда,— сказал наконец Мах.

Руки у ребят были отбиты, но все приступили к работе.

Мах зашел к Кирпичеву.

– Михаил Иванович! Четыре палки сломали, никто не сознается. Может, кто не из наших взял?

– Сломайте хоть десять, но шушару найдите.

Мах двинул в цех. Мах работал. Сшивал диваны. Он шустрее и качественнее других справлялся со своим заданием. Вором, вором он скоро станет и тогда будет слоняться по зоне.

И кто бы мог подумать, что обед у Кирпичева свистнули два вора — Ворон и Светлый. Шофер передал им бутылку водки, срочно была нужна закусь, и они, проходя через обойку, зашли в кабинет к Кирпичеву. Там никого не было, и они хотели уходить, как Светлый заметил на столе сверток.

– Давай,— сказал Светлый,— у Кирпичева на закуску обед прихватим.

Он взял обед и, не пряча его, вышел.

На чердаке они распили бутылку, закусили и веселые пошли по промзоне.

Навстречу летел шустряк Кыхля.

– Куда несешься? — спросил Ворон.

– В ученичку.

– Что нового?

– Да ничего. В обойке, правда, у Кирпичева обед стащили. Обойка трупом лежит. Никто не сознался. Мах будет обед из них вышибать еще.

– Та-ак,— протянул Ворон,— иди.

Кыхля двинул, а Ворон сказал:

– Светлый, в натуре, из-за тебя ребят дуплят. Пошли.

Они отправились в малярку. Отозвали шустряков и велели быстро принести несколько банок сгущенки, консервов или другого гужона, какой будет.

Отоварка прошла не так давно, и курков в промзоне еще много.

Не прошло и двадцати минут, как шустряки положили на скамейку две банки сгущенки, банку консервов, полбулки свежего хлеба и пол-литровую банку малинового варенья.

Светлый с Вороном закурили и послали пацана в обойку за Махом.

Мах пришел быстро.

– Садись,— сказал ему Светлый. Мах сел напротив.

– Что, у вас в обойке обед у Кирпичева взяли?

– Ну,— сказал Мах и пульнул матом.

– Обед взяли мы,— сказал Светлый.

Мах с недоверием посмотрел на воров.

– Мы достали пузырь водяры. Закуски не было. Зашли к Кирпичеву, базар к нему был. Его не было. В общем, Мах, так: отнеси это ему.— Светлый кивнул на жратву.— Но не говори, что обед мы взяли, понял? Не дай бог скажешь. Гони что хочешь, дело твое.

Они ушли, а Мах остался сидеть в курилке. Не бывало такого в зоне, чтоб воры у мастера обед забирали. Прав Кирпичев — воры сейчас измельчали.

Мах остановил проходившего мимо курилки пацана. Он был в халате.

– Сними халат,— сказал Мах.

Парень снял. Мах завернул в него банки, хлеб и сказал:

– За халатом придешь в обойку.

Кирпичев сидел в кабинете. Мах развернул халат и выложил еду.

– Ваш обед, Михаил Иванович, съеден. Я и парни просим у вас извинения. Заместо вашего обеда мы принесли вам это.

Кирпичев курил и смотрел на банки.

– Кто?

Мах промолчал.

– Кто съел?

– Михаил Иванович, ваш обед взяли не наши ребята. Это точно. Но кто, я сказать не могу.

– Воры, значит?

Мах молчал.

– Что, закусить нечем было?

Мах кивнул.

– Попросить надо было.

6

Учебный год был окончен, но восьмые и десятые классы еще долго сдавали экзамены. Вот экзамены сданы, и около пятидесяти человек освободили досрочно. Освободились досрочно помрог отряда Коваль и рог отряда Майло. Неплохой был рог. Хоть он и сильный был, но пацанов не трогал, иногда их защищал. Воры и актив, может, поэтому его не любили.

Рогом отряда поставили бугра отделения букварей Мехлю, а бугром у букварей — помогальника Томильца.

Мехля был татарин. Из Челябинской области. Невысокого роста, коренастый. У него была очень развита грудная клетка. Ему уже подошло досрочное освобождение, и начальник отряда пообещал: если в отряде будет порядок, его к концу лета освободят.

Мехля, став рогом отряда, всюду ходил с палкой. Многие роги и воры с палками не расставались. Печатает шаг какой-нибудь отряд по зоне, а в первой четверке канает вор и играет палкой. В строй-то он встал просто так: пройтись, размяться. В строю воры, как и роги, не ходили.

Глаз как-то замешкался в отделении и выскочил последним, когда отряд был построен и ждал команды в столовую. В тамбуре он столкнулся с Мехлей.

– Борзеешь, Глаз, слышал я, — сказал Мехля и стал обхаживать его палкой.

Бил сильно. Палку держал двумя руками и со всего маху опускал ее то на правую богонельку, то на левую. Передыху не давал. Не успеет боль утихнуть на одной руке, как он тут же бьет по другой. И палка прочная попалась. Часто палки ломались и пацаны получали передышку. А эта палка выдерживала удары. Впервые Глаза так больно били, не давая передохнуть. И он взмолился:

– Мехля, Мехля, за что ты меня?

– Борзеешь, — и тот выругался матом, — борзеешь. И Мехля продолжал дубасить Глаза. Шары у Мехли стали бешеными. И страшно было на него смотреть. Он стал зверем. Глаз от боли кривил лицо, а Мехле это нравилось, и он чаще наносил удары.

Но устал, видимо, Мехля. На славу поработал. Удары его стали слабее, и он, перестав бить Глаза, зашел в отряд.

Вором четвертого отряда был Славик — высокий, стройный, красивый. Шел ему восемнадцатый год. Он чаще других воров становился в строй и ходил, как и все воры, в первой четверке. И неизменным спутником его была палка. Но пацанов он не бил, а если и опускал ее иногда, то лишь на спины оборзевших бугров.

Как и актив, воры в зоне ходили всегда в выглаженных сатинках и брюках. Ранты у ботинок — обрезаны, каблук — рюмочкой. Беретки — синего цвета, хотя у всех — черные. Но и здесь воры выделялись: часто, даже в строю, ходили без береток.

Славик, в отличие от других воров, на шее носил газовую сиреневую косынку. Он так искусно ее завязывал, что она напоминала мужской галстук. Когда он шел впереди отряда, улыбаясь и играя, как жонглер, палкой, концы косынки развевались, задевая его румяные щеки и касаясь плеч. Эту косынку ему подарила учительница. Роман у них начался прошлой осенью, и до сих пор начальство не могло их засечь.

И вот учительница уходила в отпуск. И Славик захотел устроить ей проводы. С Мехлей у Славика были хорошие отношения, и они решили провести танцы. Из школы в ленинскую комнату принесли проигрыватель и пластинки. Вместе с Любовью Викторовной в седьмой отряд пришли еще три молоденькие учительницы. Мехля загнал в ленинскую комнату первых попавшихся пацанов и объявил:

– Внимание, ребята! Сегодня учителя нашей школы проводят в нашем отряде вечер танцев. Для этого принесена музыка. Сейчас будем веселиться. Будем танцевать.

Он поставил пластинку, и зазвучало танго. Славик танцевал с Любовью Викторовной, Мехля пригласил вторую учительницу, а двух оставшихся — бугры. Танцевали четыре пары. Глаз и остальные парни, кто был в ленинской комнате, молча смотрели на миловидных учительниц, которых за талии обнимали четверо счастливых парней.

– Что же они не танцуют? — спросила Мехлю светловолосая учительница, которую он прижимал к груди.— Какой же вечер танцев, если только мы и танцуем? Я хочу, Рома, чтоб танцевали и веселились все.

– Татьяна Владимировна, я даю вам слово, что танцевать будут все. И веселиться тоже.

После танго Мехля сказал ребятам:

– Следующий танец чтоб все танцевали.

Но парню с парнем танцевать не хотелось. Да и не до танцев было. Вечером седьмой отряд идет в наряд убирать столовую. А это значит: дуплить там будут.

После второго танца Мехля приказал ребятам выйти из ленинской комнаты.

– Всем в туалетную,— распорядился он.

– Почему не танцуете? — закричал Мехля, входя в туалетную комнату с дужкой от кровати. И начал отоваривать всех без разбору.

Здесь не было ни одного шустряка. Никелированная дужка мелькала, отражая свет, и опускалась на богонельки, спины, груди ребят. Мехля не смаковал удары, а просто бил. Многие стонали, но никто не вскрикнул: в зоне, когда бьют, кричать нельзя. Кто кричит, того бьют сильнее.

Парни, вернувшись в комнату, разбились на пары и стали танцевать танго. Они топтались на месте, еле двигая ногами.

Глаз танцевал с земляком из Тюмени Димой Нининым. Диме Мехля крепко врезал дужкой по груди, и он тяжело дышал. Нинин был родственником воспитателя Андроника Александровича, Глаз об этом знал. Но Диму дуплили без пощады, и воспитатель помочь не мог. Не говорить же активу, что Нинин его родственник.

– Ты что не улыбаешься? — через силу улыбнувшись, спросил Диму Глаз.

И по лицу земляка скользнула вымученная улыбка.

Мехля, танцуя с учительницей, стриг за ребятами. Когда он встречался с чьим-нибудь взглядом, парень улыбался.

Идя на съем, Глаз думал, как ему попасть в больничку.

Около вахты отряд построился. Сейчас откроют ворота и охрана начнет их шмонать. Но охрана медлила. Строй нарушился, и Глаз подошел к деревянным воротам. Они вели в жилую зону. На одной из досок на уровне головы чуть наискосок было выцарапано гвоздем: «Самара Вор 8 лет концом».

Самара был вор необыкновенный: никто не видел, чтоб он пацана ударил. Он был до того веселый, что, казалось, он родился с улыбкой. Некоторым ребятам, и не землякам даже, давал поддержку.

Попал Самара в бессрочку в десять лет. Просидев четыре года — раскрутился. Дали четыре.

Несколько дней назад Самара освободился. Всю ночь рыдала гитара: воры устроили ему чудные проводы.

Колонийскую столовую по очереди мыли все отряды. Вечером, после ужина, бугры и помогальники седьмого отряда собрали около тридцати воспитанников, таких, кто никогда с полов не слазил, и строем повели в столовую.

Ответственным за уборку столовой был назначен бывший помогальник, а теперь бугор отделения, где жил Глаз,— Пепел.

В зале столовой он построил ребят и стал перед ними. Оглядев, бугор стал тыкать в грудь пальцем и говорить:

– Ты, и ты, и ты пойдете чистить картошку.

Еще четверых он ткнул пальцем в грудь, назначил у них старшего, и они пошли мыть котлы, посуду и убирать кухню.

Оставшиеся должны мыть пол в зале. Но и из этих Пепел послал троих за тряпками и ведрами на кухню. Они будут таскать воду. Остались мыть пол одни марехи, и среди них — Глаз. В наряд он попал во второй раз.

Ребята стаскали столы и стулья в один угол. В это время трое ребят носили воду и лили ее на бетонный пол.

– Начинайте мыть,— крикнул Пепел,— хватит со стульями возиться!

Пацаны схватили тряпки и подошли к окну раздачи.

– Стали в ряд! — скомандовал Пепел.

Ребята встали, бросили перед собой тряпки, и Пепел сказал: «Пошли»,— и парни, нагнувшись и соединив тряпки, погнали грязную воду к выходу. Пепел шел сзади.

– Так, останьтесь трое собирать воду.— И Пепел назвал клички.

Трое ребят тряпками стали собирать воду в ведра, а остальные — гнать к ним грязную.

Пепел иногда брал ведра и выплескивал воду, где он больше видел грязи.

Вместе с Глазом полы мыл и Амеба. Глаз заметил, как он подобрал с пола кусок хлеба и сунул его в карман. Потом стал отщипывать хлеб и отправлять в рот. Но делал это назаметно. Хлеб он даже не жевал, так как он был размокший, а проглатывал.

Время шло, а полы, хотя ребята и торопились, мылись медленно. Уж больно большой столовая была. Тогда Пепел построил ребят, принес палку и стал охаживать ею. Бил он не изо всей силы и недолго.

После этого ребята стали бегать с тряпками — так приказал Пепел — и быстро устали. Теперь они в ряд не становились, а протирали пол в разных местах. Чтоб парни шевелились быстрей, Пепел ходил от одного моющего к другому и бил палкой по согнутой спине.

– Шустрее! — кричал он и ругался матом.— Быстрее закончите — быстрее в отряд.

Столовая помыта, расставлены столы, стулья и парни толпой пошли в отряд.

Зона давно спала. Глаз шел, еле переставляя ноги. В зале он ползал согнутый. Ноги и поясница устали. А Амеба в конце вообще ползал на четвереньках, и брюки его намокли. Парням хотелось сейчас упасть на теплую землю и уснуть, не доходя до отряда.

7

В баню Глаз ходить не любил. Не столько он мылся, сколько подносил ворам, рогам, буграм чистые простыни. Противно ему это было. И, чтоб не прислуживать, он перестал ходить в баню. Два раза подряд не ходил. Майка потом воняла. А пот напоминал убийство. То, нераскрытое. А совершили они его так.

Рыская по району в поисках свидетельств о восьмилетнем образовании, Ян с Робкой Майером и Генкой Медведевым поставили на уши омутинковскую школу. Не найдя свидетельств, они прихватили в качестве сувенира спортивный кубок. Гена бросил его в свою спортивную сумку.

Возвращались зайцами. Ехать на крыше было холодно. Ян на ходу — ему это было не впервой — спустился по скобам к двери вагона. Нажал на ручку — дверь отворилась.

Он позвал ребят. Они спустились с крыши и залезли в вагон.

– Надо уйти в другой тамбур, где есть люди,— сказал Ян. Он боялся, как бы проводница не высадила их, безбилетников, в Вагае.

В соседнем тамбуре курили несколько мужиков. Парни тоже закурили, прислушиваясь к разговору. Оказывается, двое ехали с заработков. С деньгами. Оба — в Ялуторовск. Третий — услышали они — старозаимковский.

Ребята решили ограбить мужиков. Но кого легче?

– Грабанем ялуторовских,— предложил Робка.— Втроем мы с ними справимся.

Гена согласился, но Ян сказал:

– Двоих нам не потянуть. В Ялуторовске рядом с вокзалом автобусная станция. Последние автобусы еще, наверное, ходят. Сядут и уедут. Ну поедем и мы вместе с ними. Они нас запомнят. Да может, они и рядом с вокзалом живут. Я предлагаю грабануть вот этого, который сойдет в Новой Заимке. Идти ему в Старую Заимку — это километров семь. Дорогу я знаю. Мы за ним можем даже сразу и не пойти, чтоб не спугнуть. Ну, как?

Ребята согласились.

В Новой Заимке на платформе они тормознулись, дав возможность мужчине уйти. Он от станции пошел в сторону старозаимковской дороги.

– Отлично,— сказал Ян,— а теперь — двинули.

– Надо найти какую-нибудь палку,— сказал Роберт.

– Давайте у палисадника штакетину оторвем,— предложил Ян, и Роберт, подбежав к ближайшему дому, оторвал штакетину.

Теперь надо было решить, кто будет бить мужчину. Раз Роберт самый сильный, то и бить, решили они, ему. Он согласился.

Ночь выдалась темная. Ян шел впереди. Дома кончились, а мужчины не видно. Ян нагнулся и на фоне неба увидел его. Мужчина переходил тракт.

– Выходит на дорогу,— сказал Ян,— давай догоняй его,— обратился он к Робке,— а мы следом пойдем.

Роберт быстрым шагом догнал мужчину и с размаху ударил его штакетиной по голове. Тот, вскрикнув, упал. Ян с Генкой подбежали.

– За что, за что, ребята?..

Из головы у него струилась кровь. Хорошо, что было темно, а то бы Яна вырвало. Он не переносил крови. Мужчина продолжал бормотать, но парни оттащили его с дороги, и Роберт ударил его еще по голове. Мужчина захрипел, будто ему горло перехватили, и отключился.

Парни обыскали его, нашли паспорт и в нем шесть рублей. Они думали, что он едет с заработков и у него — тыщи. В рюкзаке у мужчины лежала грязная рубашка, электробритва, бутылка шампанского и книги.

Когда Ян и Гена переходили тракт, Гена на обочине оставил спортивную сумку с кубком. Чтоб не мешала. И сейчас, увидев свет машины, приближающейся со стороны Падуна, Ян и Гена разом вспомнили: сумка.

Ребята упали на мягкую землю. Здесь, в поле, росла не то рожь, не то пшеница, но она была невысокая и ребят не скрывала.

Машина высветила сумку, и шофер затормозил. Он выпрыгнул из кабины и взял ее. Машина тронулась, и ребята облегченно вздохнули.

Ребята встали, и Робка сказал:

– А ведь я, кажется, второй раз, когда его ударил, гвоздем попал в голову.— Он помолчал.— Я палку с трудом вытащил.

На станции ребята разглядели паспорт мужчины. «Герасимов,— читал про себя Ян,—Петр Герасимович, 1935 год рождения».

Фамилия врезалась Яну в память.

– Надо паспорт подбросить,— сказал Гена,— зачем он нам?

Роберт с Яном согласились. Гена взял паспорт и пошел к вокзалу. Через минуту-другую он вернулся.

– Ну что? — спросил Робка.

– Народу — полно. Я подошел к кассе и уронил под ноги. Найдут.

Дождавшись поезда, парни залезли на крышу. Когда поезд набрал полный ход, Ян откупорил шампанское, и ребята из горлышка под стук колес тянули его, отфыркиваясь. Затем разделили вещи. Робка взял часы, раз он их снимал, и оставил себе шесть рублей. Парни решили их пропить. У Гены была бритва, и он взял ее себе. Яну досталась шерстяная рубашка, и он надел ее. Так будет незаметно. Никто не будет проверять, одна у него рубашка или две. Она была великовата, и Ян закатал рукава. От рубашки пахло потом.

Рубашку Ян вечером отдал одному из своих друзей.

Через несколько дней Ян от падунских парней услышал, что около Новой Заимки ограбили и убили мужика. Ян долго переживал убийство, но никому о нем не сказал, хотя его подмывало с кем-нибудь поделиться.

И с того дня Ян не мог носить потные майку и рубашку. Пот напоминал того мужчину. Потную рубаху он всегда скидывал и надевал чистую.

Теперь, в колонии, когда Глаз не мылся по две недели, от майки несло потом, и мысли возвращались к убитому. В Падуне он спрашивал участников войны, как они себя чувствовали после того, как убили первого немца. Многие говорили, что не знают, когда убили первого, так как стреляешь не один и не знаешь, от чьей пули падает противник.

Но сосед Яна, Павел Поликарпович Быков, сказал: «Я в рукопашной схватился с одним здоровенным немцем. Он одолел меня, и я оказался под ним. Но я сумел выхватить у него из ножен кинжал и всадил ему в бок. Скинул немца с себя. Он хрипел. Но еще долго я не мог забыть его. Да и сейчас помню. Рыжие волосы, симпатичный такой. Меня тошнило первые дни, но потом я пристрелил еще одного в упор и постепенно привык».

Дядя Паша привык убивать. Была война. Если не ты убьешь, тебя убьют. Но ведь Глаз никого больше не убивал, и то первое убийство сейчас, когда от самого пахло потом, переворачивало его душу. Ходить потному было невыносимо.

В следующее воскресенье Глаз пошел в баню. По-быстрому обмылся под душем и, надев чистое белье, пулей выскочил на улицу. Никому он в этот раз не прислуживал.

«Господи, как вырваться из зоны? Что, если воспользоваться убийством? В милиции это преступление висит нераскрытым. Пойти к Куму и рассказать, что я знаю нераскрытое убийство, свидетелем которого был. Пусть он возьмет у меня показания и отошлет их в заводоуковскую милицию. Там убийство подтвердится. Они мной заинтересуются и вызовут к себе. Я прокачусь по этапу, потуманю им мозги, а потом они поймут, вернее, я сделаю так, чтоб они поняли, что я их обманываю и не знаю убийц того человека, и меня отправят назад. Я могу получить от зоны передышку, может быть, в полгода. Вот это да! Я ведь ничего не теряю. Человек убит, свидетелей нет. Меня обвинить в убийстве они никак не смогут, да я в нем и не сознаюсь. Так что была не была. Ведь после убийства год прошел».

И Глаз пошел к Куму. Его кабинет находился в штабе.

Глаз придумал нехитрую историю: он случайно стал свидетелем убийства. А преступники новозаимковские, потом их встречал и запросто бы узнал. А мужчина в больнице умер.

– Твои показания я запишу и отправлю в милицию,— сказал Кум, давая понять Глазу, что он свободен.

– Так я же вам не сказал, в какой области совершено преступление. Как же вы в милицию пошлете, вы ведь адреса не знаете.

– Ах да, я забыл.— Кум взял ручку.

Глаз назвал область и район. Кум записал.

– А когда ответ придет?

– Когда придет, я вызову.

Кум попервости отправлял в отделения милиции явки с повинной и показания, подобные тем, которые дал Глаз: ребята хотят помочь правосудию и искренне рассказывают о том, что знают. Но со всех концов страны к Куму стекались ответы, что многие преступления не зарегистрированы вообще, а известные совершены не так. За некоторые преступления преступники были осуждены и отбывали наказания, а теперь добровольно находились малолетние преступники, которые брали на себя раскрытие преступления. Наговором на себя ребята старались вырваться из Одляна. Теперь Кум выслушивал ребят, но показания не записывал и, конечно, никуда не отправлял. За пятилетнюю работу Кума ни один из парней не рассказал о собственном нераскрытом преступлении. Все говорили о чужих или выдуманных, а свои упорно скрывали.

Кум сразу понял, что Глаз его обманывает, и записывать показания не стал.

После обеда, в выходной день, Глазу сказали, чтобы шел на свидание. Свиданки проходили на вахте. За столами с одной стороны сидели родители, с другой — дети. К Глазу, когда он шел на свиданку, подканал рог отряда Мехля и сказал:

– Глаз, к тебе кто должен приехать?

– Отец.

– Возьми у него денег, понял?

– Я спрошу, но обещать не могу.

– Если не принесешь, вообще на полах сгноят. Что хочешь там говори, но принеси. И попробуй мне только спались. Короче — делай!

Прежде чем пустить родителей на вахту, их предупредили, чтоб денег они сыновьям не давали.

– Здравствуй, папа.— Глаз посмотрел на отца.

Отец достал из кармана скомканный носовой платок и вытер слезы.

– Как живешь, сынок?

– Хорошо,— не задумываясь ответил Глаз.

Отец стал рассказывать новости, а Глаз жадно слушал, ловя каждое слово. Новости с воли были радостные.

Родители между тем выкладывали на стол еду. Чего только не появилось на столах для любимых сыновей: мясо, шоколадные конфеты, торты…

Отец Глаза достал из сумки сушки.

– Я не знал, что вам такое сюда привозят. Ну ничего, на следующий раз привезу.

Глаз взял сушку, погрыз немного, а отец тихонько, чтоб никто не слышал, спросил:

– Бьют вас здесь?

Глаз ближе подвинулся к отцу.

– Да.

– Кто?

– Актив: роги, бугры и воры тоже.

– За что?

– За все. Они никто не работают. Если что не так — получай.

– Начальство об этом знает?

– Знает.

Отец снова достал платок. Тяжело было ему, бывшему начальнику милиции, слышать от сына, что его в колонии бьют.

Рядом с Глазом сидел вор. К нему на свиданку приехали и отец и мать. Навалили ему на стол всякой еды, а он к ней даже и не притрагивается. Съел несколько шоколадных конфет, чтоб не обидеть родителей, и разговаривает.

– Здесь есть роги или воры? — спросил отец.

– Рогов нет, а вор рядом сидит. Ты не смотри сейчас на него. Видишь, он в выглаженной сатинке. Они всегда в новой одежде ходят.

Родители вора предложили Глазу поесть.

– Наготовили для Саши, а он и не притрагивается. Тебе отец что-то одних сушек привез,— сказала мать вора.

– Да не знал я, что сюда все можно,— ответил за сына Алексей Яковлевич.— Первый раз на свидании

– Ешь, мальчик,— ласково сказала мать вора,— ешь, не стесняйся.

Глаз посмотрел на вора. Тот, понимая, что Глаз к еде не притронется, тихо, беззлобно сказал:

– Ешь.

И Глаз стал есть.

Поев, он сказал: «Спасибо».

– Папа,— тихонько проговорил Глаз,— ты не можешь встретиться с начальником колонии? Объясни ему, что ты бывший начальник милиции, пусть поможет освободиться досрочно.

– Нет,— подумав, сказал отец,— не буду я с ним встречаться. Не буду его об этом просить.

– Ну хорошо, не хочешь просить, чтоб меня досрочно освободили, попроси, чтоб меня не прижимали. Он бросит запрет, и меня никто пальцем не тронет.

Отец опять подумал.

– Не хочу я встречаться и говорить с начальником. Он грузин. Не найду я с ним общего языка.

И отец с сыном заговорили о другом.

Два часа пролетело быстро, и свиданка закончилась.

Когда родители ушли, воспитанников тщательно обыскали и запустили в зону.

Не успел Глаз появиться в отряде, как к нему подошел Мехля.

– Принес?

– У отца нет денег. Он мало получает. Он мне из еды одни сушки привез. Спроси у Ветерка, мы с ним рядом сидели.

– Ладно, хорош мне гнать — «мало получает». Начну щас дуплить, так на следующий раз будет много получать. Пошел вон.

Многие воспитанники после свиданки активу деньги приносили. За такую услугу их меньше били, не брали в наряд в столовую. А кто регулярно таскал деньги и помногу, таким вообще жилось легче. Им давали поддержку. Но стоило хоть один раз не принести, их начинали морить: бросать в наряды, чаще ушибать.

Роги и воры хранили деньги на освобождение. У рога или вора зоны сумма доходила до тысячи.

О сушках Глаз и в отделении рассказал. Пусть на следующее свидание денег у него никто не просит.

8

Вечером, после работы, объявили общеколонийскую линейку. Несколько часов назад на работе было совершено преступление. Три новичка, прибывшие две недели назад, не могли смириться с порядками в колонии и решили во что бы то ни стало вырваться из нее. Они договорились между собой, что двое из них иглами, которыми сшивают диваны, нанесут несколько ран третьему. За это их раскрутят. Добавят срок и увезут в другую колонию. А потерпевшего отправят в больничку. Он будет отдыхать на больничной койке, а они балдеть в тюрьме.

Спрятав под робу иглы, парни направились в туалет. Дождавшись, когда воспитанники вышли, Толя шмыгнул в туалет. Следом — Игорь и Михаил.

– Ну что, ребята,— сказал Толя,— не коните. Время дорого. Сюда могут прийти. Колите меня.

Игорь и Миша достали иглы. Такими иглами можно проткнуть человека насквозь. Оба парня за свою жизнь никого ножом не ударили. Сидели они за воровство. Но вот теперь им надо было колоть друга. Они подружились на этапе

Игорь, худощавый, высокий, стоял с иглой в руках и смотрел то на конец иглы, остро заточенный, то на Толю, которого ему сейчас надо ширнуть иглой.

Не мог решиться. Не хватало духу и у Миши. Он был коренастый, на целую голову ниже Игоря, и стоял на полшага дальше. Конец иглы он опустил вниз, как пику, и глядел себе под ноги. Колоть Толю ему не хотелось. Но они договорились, и надо исполнить. Иначе с Одляна не вырваться. Жить им тогда до восемнадцати два года. А парням не хочется, чтоб им отбивали грудь, опускали почки…

Толя, щупленький, с родинкой на щеке, казался совсем ребенком. Ему недавно исполнилось пятнадцать. За две недели Одлян ему опостылел. Он согласен, он хочет этого, он сильно хочет, чтоб его искололи иглами. Да посильнее. Чтоб в больничке подольше поваляться. А в больничке ведь можно совершить какое-нибудь преступление, чтоб добавили срок и отправили в другую зону. А можно и себя порезать. Самому. Тогда в больничке оставят.

– Ну что вы стоите, Игорь, Миха,— колите.— Толя закрыл глаза, ожидая ударов.

Но парни не могли решиться. Тогда Толя, открыв глаза, заорал на них:

– Да колите же вы, колите, чего ждете? Придет сейчас кто-нибудь!

Толя готов был заплакать. Его не кололи. Не видать ему больнички. Его снова будут ушибать, заставлять шестерить, уговаривать, чтоб взял за щеку. А потом бить.

В этот момент к туалету приблизились, громко разговаривая, воспитанники. Колоть надо сейчас, или все сорвется. Всех троих бросило в жар. Игорь, занеся руку для удара назад, какое-то мгновение задержал ее, слушая приближающиеся голоса, и с силой ударил иглой Толю в плечо. Толя даже не застонал. Лишь покачнулся от удара. Следующий удар нанес Миша. В бок. Толя не закричал. Он рад, он был до ужаса рад, что его наконец покололи. Игорь и Миша сделали еще по одному удару. Один пришелся в бок, второй чуть наискось, в живот. Толя так и не издал стона.

В туалет зашли ребята. Толя уже начал терять сознание, и Игорь поддержал его за руку. Ребята были не воры и не роги и потому, не сказав ни слова, вышли из туалета и побежали в цех сообщить активу, что они увидели в туалете.

Игорь и Миша, держа окровавленные иглы, подхватили под руки Толю и потащили его, потерявшего сознание и истекающего кровью, на вахту.

Дежурный по вахте сразу отправил Толю на машине в больницу в Миасс, а Игоря и Мишу дпнк отвел в штрафной изолятор.

Когда к ним пришел Кум, они не скрыли от него, что Толю искололи специально, лишь бы вырваться из зоны.

И вот теперь отряды строились. Хозяин будет толкать речь и объявит парням, исколовшим друга, свой приговор.

Колония буквой П построилась на плацу. В отрядах не осталось ни одного человека. Даже дневальных выгнали на построение. Хозяин приказал собрать всех. Не присутствовали только несколько воспитанников, лежащих в колонийской больничке.

Из штаба в окружении офицеров вышел хозяин. Он шел не торопясь, выпятив живот. Рядом с ним шли Кум и начальник режима.

Из штрафного изолятора привели Игоря и Мишу. Они уже стояли в строю. Они понимали, чт? им сейчас будет. Но изменить ничего нельзя. Дело сделано, и раскаиваться поздно.

В центр вышел хозяин. Его жирное лицо лоснилось.

– Вы знаете, что сегодня на работе произошло чэпэ,— начал он говорить.— И какое чэпэ! Такие у нас бывают редко. Совершено преступление. Двое негодяев иглами искололи парня. Это не люди, это…— хозяин чуть задумался, подбирая нужное слово,— это изверги. Это пропащие люди. Их за преступления изолировали от общества, а они здесь, находясь в колонии, совершили новое дерзкое преступление. Мы отдаем их под суд. Еще неизвестно, выживет или нет подколотый ими парень. Но чтоб другим неповадно было, чтоб в колонии не совершались преступления, мы должны их наказать. Я объявляю им наряд вне очереди, пусть они напоследок помоют туалет.

Сказав это, хозяин важно, с достоинством в окружении офицеров направился в штаб. Дпнк скомандовал: «Раз-з-зойтись!» Несколько сот воспитанников устремились к толчку занять передние места, чтоб видеть, как Игоря с Мишей будут приглаживать. Глаз тоже пошел к толчку.

От бани до туалета стеной стояли пацаны. Избиением командовал дежурный помощник начальника колонии (дпнк) старший лейтенант Кобин. В узком проходе, с одной стороны огражденные запреткой, а с другой воспитанниками, стояли несколько рогов и бугров с палками. Для такого случая с производства были принесены березовые, толщиной с руку, чтоб не ломались, палки.

Глаз сумел все же найти брешь в толпе и протиснулся вперед. Ему хорошо было видно и активистов с палками, и старшего лейтенанта с красной повязкой на рукаве, и Игоря с Мишей. Пацаны взяли ведра и подошли к крану. Набрав воды, сделали несколько шагов — и тут на них посыпались удары палок. Били их по рукам, спине, бокам. Ведра тут же упали, и дпнк, подняв руку, сказал:

– Хватит. Пусть воду набирают.

Парни подняли с земли ведра и снова набрали воды.

– Живее, живее! — кричали на них из толпы.

На этот раз они прошли половину пути от крана до толчка. На них опять обрушились удары березовых палок. Били их куда попало, минуя лишь голову, а то таким дрыном и до мозгов череп можно раскроить. После нескольких ударов они опять выронили ведра, обрызгав себя и активистов водой. Удары сыпались с разных сторон, и уклоняться было некуда.

– За водой! — крикнул вновь дпнк.

Бугры и роги опустили палки, парни подняли ведра и пошли к крану. Из толпы кричали:

– Быстрее, падлы, быстрее!

Толпа неистовствовала. Задние напирали. В первом ряду стояли роги и бугры и сдерживали напор.

И снова мелькали палки, парни корчились от боли, роняли ведра.

– Сильнее, так их! — орала толпа.

Толпа зверела. Она жаждала крови. Многим, стоящим в первом и втором рядах, хотелось ворваться в коридор и ударить парней. Некоторые, подскочив к ним, когда они бежали за водой, били их кулаками в грудь, спину и пинали ногами. Потом снова становились в толпу.

Глаз не мог понять, почему из толпы выбегают ребята и пинают Игоря и Мишу. Он ведь этого сделать не может. Лица тех, кто выбегал и пинал, кривились от злобы. Наверное, они могли бы и задушить, если б разрешили.

Ведра парни так ни разу и не дотащили до туалета. Следовал мощный удар по руке, и кисть разжималась.

Несколько раз Игорь и Миша падали на землю. Тогда из толпы выбегали ребята и пинали их. Дпнк, как секундант, подходил и, подняв руку, говорил одно и тоже: «Хватит. За водой». Его команду слушали. Эти тридцать — сорок секунд, пока парни бегали за водой, были для них передышкой.

Теперь Игорь и Миша за водой бегали медленней. Им отбили ноги, и каждый шаг доставлял боль. Почки, печень были, конечно, отбиты. «Сколько же это будет продолжаться?» — подумал Глаз, когда парни, в который раз, тащили воду.

Роги и бугры, кто избивал парней, сменились. Они устали бить. Да ведь и другим надо поработать. Свежие принялись обхаживать парней. Но у ребят уже не было сил. Они часто падали. Вставали медленно. Новый сильный удар палкой валил их обратно на землю. Парни были в грязи.

Но вот коренастый Миша не смог подняться. В толпе спорили, кто же первый из них не выдержит. Все думали, что долговязый Игорь должен упасть первый. Но он оказался выносливее. Теперь били его одного. А Миша, бездыханный, лежал навзничь. Глаза у него были закрыты. Его не трогали. Дпнк поднял руку и сказал:

– Все, хватит.

Бугры и роги перестали бить Игоря. Но толпа яро орала:

– Еще, еще! Пусть тоже упадет!

Но дпнк властно крикнул:

– Разойтись!

Толпа нехотя стала разбредаться.

– Поднимай его,— сказал Кобин, обращаясь к Игорю.

Игорь стал тормошить Мишу. Но тот не подавал признаков жизни. Тогда Игорь стал поднимать его, но Миша был тяжелый. Избитый Игорь зря мучился, стараясь поднять с земли кента.

– Помогите ему,— обратился дпнк к стоящим рядом активистам.

Те подняли Мишу и, держа его за руки, ладонями стали хлопать по лицу. Он начал приходить в себя.

Игорь взвалил Мишу на плечи и, шатаясь, потащил по опустевшей бетонке.

Глаз ушел в отряд и сел на кровать. Теперь он узнал, что такое одлянский толчок. «Господи,— молила его душа,— неужели и мне за какое-нибудь нарушение придется испытать это же? Я не хочу толчка, не хочу жить в этой зоне, я ничего сейчас не хочу. Может, повеситься? Но где? А если не выйдет и меня вытащат из петли, то тоже толчок? Вот, падлы, даже задавиться нельзя. А может, и не надо думать об этом. Конечно, не надо. Зачем мне давиться? На свободе ведь есть Вера. Верочка. Кому же она достанется? Другому. Нет, не бывать этому. Давиться я не буду. Я буду жить. Но если я буду жить в этой колонии до восемнадцати лет, это значит еще два с лишним года. Из меня сделают урода. Мне отобьют грудянку и все внутренности. Зачем же я больной буду нужен Вере? Она меня и такого, возможно, никогда не полюбит. Нет, падлы, я не хочу этого. Я не хочу быть Амебой. Ведь у него фанера вон как шатается. Неужели и у меня будет такая же грудянка? Скоро родительская конференция. Писать или не писать, чтоб приезжал отец? Нет, надо написать, пусть приедет. Хочется повидаться».

9

С очередным этапом из челябинской больницы для заключенных прибыл парень, который до этого прожил в Одляне несколько месяцев. Парня звали Антоном, и Глаз спросил его:

– Антон, а ты чем болел, что тебя в больничку возили?

– Да ничем. Я в тюрьме еще окурками выжег на ноге и руке «Раб КПСС». Вот меня начальство и отправило в больничку эти слова вырезать.

– Покажи,— попросил Глаз.

Антон поднял рукав сатинки, и на левой руке Глаз увидел шов. Слова были вырезаны не полностью, верхние и нижние края букв были видны, но прочитать было невозможно. Свежий, красный шов тянулся от кисти до самого локтя. На ноге от ступни до колена тоже тянулся свежий рубец. И на ноге и на руке были видны следы от игл. На голени тоже остались нижние и верхние края букв, полностью хирург вырезать, видно, боялся: а вдруг кожу не сможет стянуть.

– Больно было, когда выжигал?

– На ноге мне парни выжигали. Больно, конечно. Но я терпел. А на руке я сам выжег. К боли я привык. Я себе на лбу хотел выжечь, но меня на этап забрали. Я бы и здесь выжег, но здесь за это, чего доброго, на толчок пошлют.

Антон был высокого роста, худой; на узком продолговатом лице улыбка была видна редко. Ходил он волоча ногу — нога еще не зажила. Глаз с Антоном скентовались.

Антон был букварь — из отделения начальных классов. Бугор букварей, Томилец, возненавидел Антона и за любое мелкое нарушение дуплил его.

Общее, что было у Глаза и Антона,— это желание любыми средствами вырваться из Одляна. Глаз был скрытный и Антона в свои планы не посвящал, а тот ему, веря и надеясь, рассказывал все.

Антон хотел бежать из колонии и спросил Глаза, согласен ли он рвануть вместе с ним.

– Бежать я согласен,— ответил Глаз,— но как убежишь? Днем через запретку не перелезть — сразу схватят. Да и ночью тоже. Ведь на вышках сидят. Если бы за зону вывели. Убежать надо надежно, чтоб не сцапали, а то — толчок. Осенью, говорят, будут водить на картошку. Может, оттуда и рванем…

– У меня к тому времени нога заживет. Да и в лесу можно жить, картошку печь. А вообще-то надо бы на юг смыться. Там тепло. В общем, давай, Глаз, решим так: если осенью выведут на картошку и будет случай — рванем.

– Договорились.

Глаз на побег мало надеялся. Но все же, чем черт не шутит, может, и подвернется случай. И тогда — свобода. Хотя ненадолго. А когда поймают — пусть через неделю, пусть через две,— в Одлян возвращать не будут, а добавят срок и отправят в другую колонию.

А пока хотя бы в колонийскую больничку попасть. Они перебрали все способы, от которых можно закосить, но многие мастырки колонийским врачам были известны, и Антон предложил новый способ:

– Давай, Глаз, поймаем пчел и посадим на себя. Будет опухоль. В санчасти скажем, что на работе зашибли.

Глаз согласился, но тут же уточнил: сперва в санчасть пойдет один, а то у двоих будет одинаково. Могут догадаться.

– Ты куда думаешь пчел посадить?

– Да на руку.

Перед седьмым отрядом была разбита клумба. Антон и Глаз поймали по пчеле и, держа их за крылышки, приложили к руке. Пчела ужалила, оставив шевелящееся жало. У Антона рука чуть опухла, а у Глаза — нет.

– Может, Глаз, это потому слабо, что мы жало быстро вытащили.

Они поймали еще по пчеле. Теперь жало долго не вытаскивали. У Глаза опять не вздулось, а у Антона прибавилось немного.

– Нет,— сказал Глаз,— тебя, Антон, с такой опухолью от работы не освободят. Надо на какое-то другое место садить.

– Я придумал! Знаешь куда? Я посажу сразу несколько пчел на яйца. Они-то с ходу опухнут. В санчасти скажу, что меня пнули.

Поймали по пчеле. Огляделись, не наблюдает ли кто за ними. Антон сел на траву и расстегнул ширинку. Посадив двух пчел и, не дожидаясь, сильно ли у него опухнет, поймал еще одну. И опять не получилось.

– Все равно, Глаз, я их обману. Мне на этапе один парень интересную мастырку рассказал. Закошу на триппер.

– Да ты давно на свободе не был. Скажут: где ты мог подцепить?

– А я же только с этапа. Скажу: может, в бане.

– Что за мастырка?

– Спичку надо вставить серой в канал. С другого конца поджечь и терпеть, пока будет гореть. Когда догорит до серы, вспыхнет и обожжет. Понял?

– Понял. Но терпеть надо. Вытерпишь?

– Конечно. Когда окурками выжигал, больнее было. А здесь больно будет секунду. Пошли.

Антон и Глаз сели на траву. Антон сказал:

– Закрой от ветра.

Огонь медленно полз к Антошкиному концу. Стало больно. Антон терпел. Огонь приблизился к каналу, и сера вспыхнула. Но сера была чуть-чуть влажная и вспыхнула вдругорядь. Стиснув зубы, Антон даже не ойкнул. Вытащил сожженную спичку, застегнулся и закурил.

– Когда загноится,— сказал он,— пойду в санчасть.

Дня через два Антон покатил в санчасть. Загноения, правда, не получилось. «Но ничего,— думал Антон,— все равно должны триппер признать».

– Так, что у тебя? — спросила медсестра.

Антон помолчал, глядя на медсестру, женщину средних лет. Неудобно было начинать говорить, но он все же выдавил:

– Член у меня болит.

Кроме медсестры, в медкабинете находилась женщина в гражданской одежде. Она сидела в стороне. Антон на нее покосился.

– Ну,— сказала медсестра,— показывай.

Антон расстегнул брюки.

– Это у тебя от онанизма,— засмеялась сестра, поглядев на свою подругу,— посмотреть бы на твое лицо, когда ты этим занимаешься.— И засмеялась опять.

Она смазала его какой-то мазью.

– Бинтовать не будем. Все равно бинт спадет. Ходи, каждый вечер смазывать будем, и быстро заживет.

Антон, вернувшись из санчасти, рассказал Глазу, что триппер у него не признали.

Теперь по утрам он с трудом оправлялся. За ночь образовывалась короста и струя с трудом ее прорывала.

В санчасть Антон ходил недолго. Стеснялся медсестры. Недели через две все зажило.

Приближалась родительская конференция. Ребята писали письма домой, звали родителей приехать. Во время родительской конференции — она проходила раз в год — родителям разрешали ходить по зоне.

Глаз еще не писал, все откладывал, а писать было пора. Оставался месяц. Глаз сказал Антону, что к нему, наверное, приедет отец.

– А ко мне мать не приедет. В отпуске она была. Да и денег у нее нет. Работает техничкой и брат маленький. С кем его оставить?

С мужем мать Антона разошлась.

– Глаз, а я все же думаю из колонии вырваться,— говорил Антон.— Я первому секретарю нашего райкома написал несколько писем и отправил через шоферов. Одно письмо — еще из больнички. Ругаю его матом, стращаю, что как освобожусь — замочу. Каким матом я его крою, ты почитал бы!

– А зачем?

– Как зачем? Надоест ему письма мои получать — он отнесет их в милицию. Они меня за хулиганство и угрозы — к уголовной ответственности. Вызовут. Раскрутят. За мелкое хулиганство добавят год. Зато я из Одляна вырвусь. Прокачусь по этапу. В тюрьме посижу. А там и на взросляк.

– А не боишься, что первый секретарь райкома может письма в колонию переслать, и тогда с тобой здесь будут разбираться? Прикажет хозяин на толчок сводить. И отнимут полжизни. Я тебе не советую такие письма писать.

– Да не пошлет он их сюда. Откуда он знает, что меня за это могут избить? Нет, я рассчитываю — он письма в милицию отнесет.

Солнце садилось. Около пятого отряда — а он стоял напротив седьмого — вор Каманя в окружении шустряков играл на гитаре и пел песни. Глаз, остановившись невдалеке, слушал. Песни брали за душу. К Глазу подошли пацаны.

По бетонке, шатаясь, шел вор первого отряда Ворон.

– Смывайся, Глаз, — сказал Антон, — он пьяный любит моргушки ставить.

Парни быстрым шагом пошли в отряд, а впереди них понесся Ротан — так кликали парня. В отряде он ел больше всех и всегда — голоден. Глаз шел медленно.

– Стой! — крикнул Ворон.

Глаз мог ломануться. Вор за ним не побежит. Но Глазу все надоело. Он знал, что пацаны после двух моргушек Ворона отрубались. Глаз остановился.

– С какого отряда? — спросил Ворон, подойдя.

– С седьмого.

Ворон сжал руку. Сейчас закатит моргушку. Но он, разглядывая Глаза, медлил и, разжав руку, спросил:

– Как у тебя кликуха?

– Глаз.

– Глаз, я сегодня пьяный и обкайфованный, хочу кому-нибудь пару моргушек закатить. Но тебе не буду. — Ворон помолчал, глядя на Глаза, и спросил: — Кайфонуть хочешь?

– Хочу, — ответил Глаз.

Ворон протянул кайфушку.

– Кайфуй, Глаз, кайфуй.

Глаз двинул мимо отряда в толчок, на ходу вдыхая пары ацетона. Перед глазами пошли оранжевые круги. «Так, хватит, — подумал он, — а то на построении заметят». В туалете Глаз выбросил бумагу, а вату положил в карман. Он решил кайфануть после отбоя.

По дороге в отряд Глаз приложился к вате, боясь, как бы пары ацетона не выдохлись, пока будет проходить вечерняя поверка. Но она прошла быстро, и Глаз, разобрав постель, с головой нырнул под одеяло, и стал кайфовать. Ацетон почти выдохся, и кайфовать было неприятно. Но Глаз неплохо заторчал и стал думать, как ему, обманув всех рогов, воров и Кума, вырваться из Одляна.

Обкайфованному Глазу приходили дерзкие мысли. Ему хотелось подпалить барак. Пусть сгорит, а отряд расформируют. В другом отряде житуха, быть может, будет лучше.

10

В седьмом отряде перед родительской конференцией решили разучить новую песню. Воспитатель Карухин предложил марш «Порядок в танковых войсках». Ребята выучили песню за один день. На репетицию их собрали в ленинской комнате.

Роги, бугры, шустряки разбежались по зоне. Остальные — чуть больше пол-отряда — встали, как в строю, по четыре человека. Разучиванием песни руководили воспитатель Карухин и рог отряда Мехля.

– Ну,— сказал Мехля,— приготовились — запевай!

Ребята недружно затянули:

Страна доверила солдату

Стоять на страже в стальных рядах…

– Отставить! — приказал Карухин.— Вы что, строевую разучиваете или покойника отпеваете? Приготовились. Начали!

Получилось чуть живее. Спели первый куплет.

– Отставить! — резанул воздух рукой Карухин.— Вы что, в самом деле на похоронах? Веселее, говорю, а не мычать… Передохнули. Расслабились. Три-четыре!

Опять пропели первый куплет.

– Издеваетесь надо мной!— заорал Карухин.— Мы что, спрашиваю, поем панихиду или советскую строевую?

Сегодня в цехе обойку дуплили. Кирпичев пожаловался Мехле, что все квелые, работают из рук вон плохо, и Мехля, собрав воспитанников в подсобке, прошелся палкой по богонелькам. С отбитыми руками заработали шустрее, чтоб мастер доволен был. Мехля пацанам крикнул вдогонку:

– Сегодня, падлы, буду дуплить в отряде. Чтоб крутились как заведенные.

– Так, — кипел между тем Карухин, — не получается у вас эта песня. Ничего, получится.

После этих слов Мехля вышел из ленинской комнаты и через минуту вернулся с палкой. Он встал рядом с воспитателем, а конец палки поставил на носок ботинка.

– Вы, в натуре, — начал базарить Мехля, видя, что воспитатель молчит, — если сейчас хорошо не споете, то петь будете после, перед отбоем, а может, и сейчас. — Сказав это, рог посмотрел на воспитателя. Карухин молчал. — Так, выдры, — продолжал Мехля, — на счет «три» чтоб подхватили дружно, поняли? Считаю: раз, два, три!

Воспитанники вроде бы и неплохо запели, но Карухину опять не понравилось, и он снова резанул ладонью.

– Отставить! Вы что, не хотите петь лучше?

– Рома,— сказал Карухин, поглядев на Мехлю,— я выйду ненадолго, а ты пока поразучивай с ними один.

– Первая шеренга три шага вперед, марш!

Воспитанники шагнули.

– А теперь станьте свободнее. Вот так.

И Мехля начал охаживать ребят палкой, не разбирая, куда она попадала. Лишь по голове не бил. Отоварив первую шеренгу, принялся за вторую. Удары приходились по печени или почкам, ребята падали. Он перешагивал и дуплил следующую шеренгу. Глаза он отоварил два раза: один удар пришелся по богонельке, другой по грудянке. Мехля метил ударить его еще раз, но Глаз отскочил, и удар, предназначавшийся ему, пришелся другому пацану. Пацан рухнул на пол.

Мехля построил всех опять в четыре шеренги.

– Теперь будете петь.— И он отправился за воспитателем.

Избитым ребятам сейчас хотелось спеть другую песню.

Глазу показалось, что ребята затянули не строевую, а «Гимн малолеток»:

Что творится по тюрьмам советским, Трудно, граждане, вам рассказать, Как приходится нам, малолеткам, Со слезами свой срок отбывать.

Но песня только чудилась ему. Глаз стоял в строю обкайфованный. Он поймал неплохой кайф, когда удар березовой палкой пришелся ему по груди.

Но вот Глаз пришел в себя. Оглядел комнату. Вспомнил, почему отряд стоит здесь. Глаз вертел головой, как бы чего-то выискивая, но на самом деле взгляд ни на одном предмете не останавливался, а блуждал по стенам, по лозунгу, прибитому под самым потолком. На лозунге было написано: «Мы строим коммунизм», а внизу прибит портрет Ленина. На портрете Ленина взгляд задержался. Ленин сосредоточенно смотрел на ребят: то ли он им сочувствует или тоже требует спеть строевую отлично. Глазу вспомнилась другая песня. Сознание провалилось, и почудилось, что ребята вдохновенно поют ее, с болью мольбой глядя на портрет Ильича. Глаз заткнул уши — песня стала звучать тише, опустил руки — и песня вновь полилась:

Как хороша сделай сам своими руками навесной шкаф вечерняя столица, Как ярко светят в ней тысячи огней, И поневоле сердце будет биться, Когда увидишь старый Мавзолей. Проснись, Ильич, взгляни на наше счастье, И ты увидишь восемнадцатый партсъезд. Как мы живем под игом самовластья И сколько нами завоевано побед. Проснись, Ильич, взгляни-ка ты на сцену. В литературу тоже не забудь, А за железные и мрачные кулисы, Родной Ильич, не вздумай заглянуть. Здесь много крови, здесь страдают люди, Здесь нет того, что ты нам завещал, Здесь нет советских честных правосудий, Здесь месть, штыки, насилье и разврат. На наших шеях все Дворцы Советов, На наших шеях армия и флот, О нас не пишут ни в книгах, ни в газетах И не хотят, чтоб знал о нас народ. Но все равно народ о нас узнает, Как расцветал социализм, Как люди в тюрьмах кровью истекали И проклинали советский коммунизм. Ильич, Ильич, за что же ты боролся — Чтоб бедный люд сгибался в три дуги, За свой же хлеб слезами обливался И целовал чекистам сапоги? Чтоб он терпел насилья, пытки, муки, Чтоб жизнь свою он ставил на туза, Чтоб отрубал он собственные руки И в двадцать лет выкалывал глаза…

Мехля вернулся с Карухиным.

– Рома сказал, что теперь будете петь,— добродушно сообщил воспитатель,— давайте попробуем. Приготовились — начали!

Отряд громко, быстро запел строевую. Глаз еле шевелил губами.

Сознание провалилось. В ушах теперь звучали три песни сразу: одна — которую пел отряд, вторая — «Гимн малолеток» и третья — «Как хороша вечерняя столица».

Когда строевая была спета, воспитатель похвалил ребят и сказал:

– Давайте еще раз. Только теперь будем маршировать.

Отряд затопал на месте и затянул песню. А Глаз не шевельнулся. Сзади его толкнули, он пришел в себя и, сообразив, что надо маршировать, зашагал на месте и подхватил строевую.

– Вот,— сказал Карухин, когда кончили петь,— сразу бы так — давно бы гуляли. — Он помолчал и громко скомандовал: — Разойтись!

Все повалили на улицу. Кто закурил, кто отправился на толчок, кто лег на траву. Глаз сел на лавочку. Закурил. Мысли путались. Сознание работало нечетко. Ему хотелось одного — одиночества. Провалиться бы под землю и побыть одному. Но земля не разверзнется и не поглотит его. Куда деться? Где побыть одному? Если бы его толкнули сейчас с лавочки, он свалился б на землю. Сил сопротивляться у Глаза не оставалось.

Такое состояние у него стало появляться все чаще и чаще, особенно после избиений. Он начинал думать о Вере, и появлялся ее образ, но вскоре расплывался, и на ее место всплывали отец или мать, но и они пропадали, и появлялись другие близкие лица. Потом появлялся кто-нибудь незнакомый, и Глаз часто моргал, стараясь прогнать его из воображения. Иногда с ним кто-то разговаривал. То утешал его, то ругал, снова успокаивая и говорил: «Терпи, терпи, Глаз, это ничего, это так надо. Ты должен все вынести. Ведь ты выдюжишь. Я тебя знаю, что же ты скис? Подними голову. Одлян долго продолжаться не будет. Ты все равно из него вырвешься».

На этот раз Глаз мысленно спросил говорившего: «Как же я вырвусь? Отсюда многие хотят вырваться, но пока я знаю только двоих, тех, что подкололи своего кента, и их, пропустив через толчок, отправили в тюрьму. Но им полжизни отняли. Неужели и мне заработать вначале толчок, а потом раскрутку? Я не могу убить человека, ведь я же никого не убивал. А если бы и убил, все равно — толчок. Единственное, что я могу сделать, — убежать. Но как я убегу? И не такие пытались — их ловили, пропускали через толчок и снова бросали в зону. Ну скажи, ну придумай, как вырваться из Одляна?»

Голос ответил Глазу: «Ты должен побыть здесь подольше. Тебе надо пройти Одлян. Но преступлением из зоны не вырваться. Не выйдет у тебя ничего. Да, не убить тебе ни вора, ни рога. Ведь и мужчину того ты не убивал. Из тебя в Одляне хотят зверя сделать. Иначе станешь Амебой. Чтоб постоять за себя — других надо бить. Роги и воры на свободе такими зверями не были. Зверями их сделала зона. Чтоб не били их, они дуплили других и поднимались все выше и выше. Одни стали рогами, другие ворами. Они тоже ни в чем не виноваты. Тебе до них не подняться. Ты еще не приспособился к зоне. Ты волей еще живешь. Придет время, и будет легче. А сейчас — крепись. Помочь я тебе не могу. Ты должен пройти через одлянские муки, да твои муки и не самые страшные, есть пострашней, но с тебя и этих достаточно. Ведь многие живут в тыщу раз хуже тебя! Амеба — твой земляк — на свободе был неплохим шустряком, а здесь — сломался. Не опустись до Амебы. Иначе будешь рабом. Из вас здесь изготовляют рабов. Чтобы работали, работали, работали… А воры и роги живут за ваш счет. Начальство их зажать не может. Если их зажать — в зоне произойдет анархия. Воры поднимут вас, и от актива останутся перья. Воров не так много, но их авторитет выше, чем у рогов. Крепись. Вырваться из Одляна ты должен сам. Сам додумаешься — как. Всех обманешь. Ты это можешь. Духом, я говорю тебе — духом не падай. Встань!» Глаз соскочил с лавочки.

«Погуляй около отряда. Сходи в толчок. Беретку можешь в карман не прятать. Никто с тебя ее сегодня не сорвет. Понял?»

– Понял, — сказал Глаз вслух и тут же посмотрел на другую лавочку.

На ней сидели ребята. Он подумал, не они ли ему сказали «встань», а потом сказали «понял?». Нет, ребята разговаривали между собой и даже не смотрели в его сторону. «Господи, — взмолился Глаз, — кто же мне все это говорил? Не рехнулся ли я? Как сегодня день прошел? Днем работали. Мехля еще дуплил. Потом на обед. На второе плов был, то есть рис без масла и мяса. Потом разучивали строевую. Потом Мехля нас опять дуплил. По грудянке он мне сильно врезал. Потом я вышел на улицу и сел на лавочку. А потом? Потом я с кем-то разговаривал. Но лица я не видел. Может, пока я сидел на лавочке, то уснул и мне приснилось? Наверное, так и было. Но почему же я тогда не упал с лавочки, если уснул? Почему же я не упал? А-а-а, в детстве мне говорили, что я лунатик. Сонный в Падуне я несколько раз на улицу выходил. Сам, значит, спал, а ногами ходил, и не падал, и даже по лестнице спускался. Да, еще я помню, как я встал сонный и пил из кадки квас. Мать с сестрой тогда не спали, и, когда я напился, они стали со мной разговаривать. Я отвечал им. А сам в это время спал. Они поняли, что я сплю, и продолжали со мной разговаривать. Когда я проснулся, то никак не мог понять, как же я очутился в кухне. Неужели я опять, стал лунатиком? Говорят, лунатики могут пройти по гребню крыши и не упасть. Если бы я, сонный, встал, перелез через запретку и ушел из зоны — вот было б здорово! Говорят, лунатиков нельзя окликать, а то они могут проснуться и упасть».

Глаз пошел в толчок. Оправился. Когда шел назад, вспомнил, что голос ему сказал походить около отряда, а потом сходить в толчок и не прятать в карман беретку. Теперь ведь так и вышло. Он, не думая об этом, погулял возле отряда, потом ноги его сами понесли в толчок, и, главное, он даже не думал, что надо спрятать беретку в карман, чтоб ее с головы не стащили.

«Неужели я начал от этого Одляна сходить с ума? Неужели сойду? Нет, с ума сходить нельзя. Ведь если и правда сойду, мне все равно не поверят, скажут, что я кошу. Нет, господи, нет, с ума нельзя сходить. Что угодно только остаться в своем уме. Буду считать, что я пока в своем уме. И это мне все приснилось. Интересно, а я узнаю, что я сошел с ума? Если сошел, то я же не пойму, что я дураком стал. Вот у нас в Падуне Петя Вагай. То ли он дураком родился, то ли потом стал, а если стал, то он же не понял, что теперь он дурак. Нет, если я так рассуждаю, то я, слава богу, еще не дурак».

Глаз сел на лавочку. Скоро объявили построение в столовую. После ужина Мехля собрал обойку в ленинской комнате.

– Ну что, выдры, — начал он, — подборзели. Вас не так давно за работу дуплили, а вы, шкуры, еле шевелитесь. За этот месяц чтоб план перевыполнили. Все необходимое будет. Сейчас малярку дуплят, будут вовремя поставлять локотники, в рот их долбать. В общем, от вас все зависит. — Мехля помолчал. — Ну а сейчас по одному в туалетную комнату.

В туалетной комнате актив пацанам ставил моргушки. Слава богу, Мехля палку с собой не взял. Он стоял у окна и наблюдал. На кого он был зол, ставил моргушки сам. Если парень начинал кайфовать, он отпускал его. Бугры и помогальники били несильно. Понимали они, что Мехля ради досрочки хочет перевыполнить план. А план зависел от поставки другими цехами необходимых деталей. А другие цехи зависели от смежников.

В туалет зашел Глаз. Мехля, увидев его, положил сигарету на подоконник и поставил Глазу несколько моргушек. Видя, что Глаз теряет сознание, пнул его под зад и выгнал.

Глазу надо было идти налево, в спальню или на улицу, но он после моргушек еще не оправился и побрел в ленинскую комнату. Увидев ребят — а они стояли в очереди в туалетную комнату, — пришел в себя. Парни, смеясь, спросили его:

– Что, Глаз, по второму заходу?

Он улыбнулся, но ничего не ответил и вышел на улицу. Сел на лавочку. Сколько сидел — не помнил. Сознание провалилось.

– Эй, Глаз, — услышал он. За рукав его тряс земляк Дима Нинин. — Что, спишь?

Глаз пришел в себя и, не зная, что ответить, сказал:

– Да.

Дима поговорил с Глазом и ушел. Глаз остался. Ему захотелось в толчок. Перед толчком он сунул беретку в карман. Сел на отверстие посредине туалета. В воровской угол или ближе к нему садиться не стал. Придет сейчас какой-нибудь рог или вор и прогонит его ближе к выходу. Не занимай не свое место. Бывало, рог или вор, зайдя в туалет, выгоняли пацанов. И кряхтели в одиночестве.

У Глаза в кармане был довольно жирный бычок, и он прикурил его. Единственный кайф в зоне — посидеть в толчке и покурить. Чем сильнее он затягивался, иногда всасывая дым с воздухом, чтоб покрепче было, тем больше понимал, что начинает терять сознание. «Что за черт, — подумал Глаз, — надо оправиться побыстрей и выйти, а то потеряю сознание и упаду. Сам себя заминирую». Перестал курить — ему стало легче. Вот он еще несколько раз затянулся с воздушком — уж так хотелось кайфануть, и стало тяжело дышать, и опять начал терять сознание. Глаз бросил окурок. Попробовал вдохнуть глубже, но у него не получилось. В груди слышен хрип. Потом пошли красные и оранжевые круги в глазах, и он, боясь упасть на мокрый пол, встал и пошел. «Что это такое? — думал он. — Как затянусь, так плохо становится. Не легкие ли отбили? А может, воспаление легких? Но у меня нет температуры. — Глаз потрогал лоб.— А может, только начинается, и совсем плохо я почувствую позже. Вот бы с воспалением легких попасть в больничку! Недельки на две! Ладно. Будет видно».

Вместо своей спальни Глаз попал к букварям. Оглядев чужую спальню и делая вид, что кого-то ищет, развернулся и зашел в туалетную комнату. Умылся. Пополоскал во рту. Попил холодной воды. Вытерся робой и двинул в свою спальню.

Только вошел, как ему помрог сказал:

– Глаз, сходи к Трохе за гитарой. Если не даст, пусть хоть перед отбоем принесут.

Глаз вышел на улицу. Пройдя немного, подумал: «А куда я иду? Мне же в другую сторону». Он остановился, постоял и пошел во второй отряд.

Троха сидел на кровати.

– Лебедь гитару просит, — сказал Глаз.

– Бери, — Троха кивнул на второй ярус кровати.

Глаз отнес гитару, а после отбоя мучительно думал, как вырваться из зоны.

До родительской — меньше месяца. Рог зоны бросил запрет на кулак: ни одного пацана до родительской не избивать. Если какой пацан борзеет и не выполняет команды, поставить несколько моргушек или разок-другой стукнуть по грудянке. Для профилактики. Но чтоб массовых избиений не было. Ведь надо показать родителям сыновей неизбитыми. Не дай бог, если кому-нибудь выбьют жевалку, тогда такому бугру не миновать гнева рога зоны.

Теперь по цехам рог зоны ходил часто. Завидев его, мелкие воришки разбегались, а ребята работали проворнее.

План июля выполнялся внатяжку. Поставщики недодавали необходимый материал. Хозяин приказал работать в три смены — материал пришел с опозданием. Надо наверстывать план.

Ребята любили третью смену. Если не было никаких ЧП, их не били, а воспитанники, многим из которых не было и шестнадцати, в день работали по восемь и более часов и были рады. В отряде в эти часы приходилось шестерить, исполняя разные прихоти бугров, рогов, воров.

Третья смена закончила работу, и отрядам объявили съём.

Они построились, их пересчитали, а в пятом не оказалось парня. Разбежались по отделениям, выяснилось — нет Скоки. Жил он в колонии третий месяц и успел побывать на толчке. Били его, говорят, несильно и не заминировали.

Дали указание искать пацана. Заглядывали во все дыры, куда мог куркануться Скока.

В Одляне и месяца не проходило, чтоб какой-нибудь воспитанник, доведенный до отчаяния, не спрятался в промзоне. И Антон, кент Глаза, тоже курковался, еще до больнички, в вытяжную трубу. Но его скоро нашли — в трубах проверяли в первую очередь.

Актив рыскал по куркам. Были проверены все чердаки, штабеля лесоматериала и куча металлолома. Скока как сквозь землю провалился.

Охрана заволновалась — не смылся ли за зону? В запретке проверили следы, пока не стемнело. Но следов не было. Через забор дернуть он никак не мог: на вышках охранники. А вдруг проглядели? Нет, следов не было. Скоку продолжали искать около ста человек.

Смеркалось. Отрядам приказали построиться: боялись, что под шумок кто-нибудь в темноте намылится. Скоку продолжали искать активисты и шустряки — они улизнуть не могли.

Стемнело. Найти пацана теперь труднее. Поговаривали, что отряды уведут в жилую зону и пацаны спать лягут. Скоку останутся искать одни активисты.

Но вот со стороны туалета послышались крики: «Нашли, нашли!»

Ребята задвигались и зашептались. Всем интересно было, кто нашел Скоку и, главное, куда он курканулся.

Воспитатели подали команду идти на вахту, чтоб не терять времени, и колонны малолеток двинулись, оглядываясь назад и стараясь увидеть пропавшего парня. Но так и не увидели. На вахте парней не шмонали.

Скоро в отряды пришли бугры и роги. Курок, оказывается, Скока нашел себе такой, что его бы ни за что не нашли. Он пролез в отверстие туалета и стоял в испражнениях, слушая, как его ищут. Шустряк какой-то, а не бугор вовсе, догадался в туалете в отверстие заглянуть и чиркнул спичкой.

Били Скоку несильно. Как-никак скоро родительская конференция, и к нему приезжают родители. Если избить, родители могут увидеть синяки. Не дай бог, писать начнут, жаловаться. И рог зоны в честь родительской конференции простил Скоку, и тот, искупавшись под краном, пошел спать в отряд. Но Скока и так себя наказал: он — заминировался.

Приближалась родительская конференция, и отряды в зоне гоняли строевой. Каждому начальнику хотелось, чтоб его воспитанники на смотре прошагали по стадиону с песней лучше всех. В седьмом строевой подготовкой занимался воспитатель Карухин: Вот и сейчас, построив отряд, капитан Карухин медленно проходил перед строем, оглядывая ребят. В строю все должны стоять с застегнутыми пуговками и начищенными ботинками. Он зорким взглядом скользил по воспитанникам.

Осмотрев ребят, Карухин остался доволен. Став перед отрядом, он скомандовал:

– Отряд! Равняйсь! Смир-р-но!

Посмотрев на ребят, он подал команду «вольно».

– Команду «смирно» плохо выполняете, — начал Карухин. — Каждый воспитанник должен видеть грудь четвертого человека. Грудь надо вперед выпятить. Сейчас повторим. Отряд! Рав-няйсь! Смир-р-но! Вот, сейчас лучше. Нале-во! Раз-два. Неплохо. Отряд, шагом марш!

Ребята затопали по бетонке.

– Запевай! — скомандовал Карухин, и парни запели «Порядок в танковых войсках».

Воспитанники пели неплохо. Карухин шел рядом с Мехлей и — видно было — доволен. Сейчас отрядом командовал Мехля. Карухин шел сзади.

– Раз-два, араз-два, араз-два-три, — считал Мехля. — От-ряд!

На слове «отряд» воспитанники должны тянуть ноги и сильнее опускать на бетонку, четче печатать шаг. Ребята, чтоб сильнее слышался топот, в момент соприкосновения ноги с бетонкой хлопали в ладоши. Топот разносился по всей колонии. В середине строя ноги никто не тянул, а лишь усиленно топали. По лицу Карухина скользила чуть заметная улыбка.

Мехля подал команду «отставить», и топанье прекратилось.

Парней гоняли около часа. Еще несколько отрядов вышло заниматься строевой. И слышались в разных концах зоны песни. По песням ребята узнавали, какой отряд марширует вместе с ними. Иногда отряды встречались. Если не было воспитателя, роги пускали отряд на отряд. Кто кого. Никто из рогов не хотел уступать дорогу.

Карухин ушел в отряд, и Мехля муштровал ребят.

Все шустряки сегодня были в строю, за исключением вора отряда.

Навстречу седьмому, печатая шаг, шел первый. С ними тоже нет воспитателя.

– Воры! — закричал Мехля. — Нам навстречу первый. Дорогу не уступим! Приготовиться! Не дай бог, кто очконет. Драться всем. Марехи, разрешаю бить любого вора. Воры поддержим честь седьмого отряда.

И два отряда сошлись. Роги, бугры и шустряки стояли в первых четверках и приняли удар. Замелькали кулаки. Ворье и актив одного отряда били себе подобных другого. Некоторые от сильных ударов падали, но тут же вскакивали и наносили удары противнику. Медленно, очень медленно первый расчищал дорогу и, сминая седьмой, проходил все дальше и дальше.

Мехля встал в строй и принял удар на себя. Но толку — шиш. Первый раскидал седьмой.

Седьмой строился. Мехля не кричал на ребят. Он вмазал нескольким из первого, но и ему попало. Седьмой отряд на зоне — самый мареный[9] , и никогда другого отряда не сминал. Обидно было Мехле, активу и шустрякам, что их раскидали.

Сейчас ребята шли строем, но вразвалку и обсуждали, кто перед чужим рогом или вором не сконил и нанес удар.

Колония готовилась к родительской конференции. Участники художественной самодеятельности провели последнюю репетицию. В отрядах сделали генеральную уборку. Воры и актив заставляли ребят гладить им брюки и сатинки.

У всех настроение приподнятое. Завтра родительская конференция.

А сегодня прошла свиданка. Глаз написал письмо, и отец к нему приехал. Войдя в производственную зону, где возле вахты были расставлены столы, ребята сели за них. Через ворота впустили родителей. Отец Глазу привез различных лакомств. Поев и поговорив с родителями, парни разошлись по отрядам.

Седьмому наряд в столовую. Глаз со свиданки пошел в наряд. Раз к нему приехал отец, бугор направил его на кухню. И он чистил рыбу и мыл котел.

Ребят в столовой не дуплили. Активу хотелось денег у пацанов выпросить.

11

Долгожданная родительская конференция настала. Несколько сот родителей вошли в зону. В течение целого дня им можно находиться с сыновьями. Родители собрались на стадионе. С песнями, печатая шаг, отряды прошли вокруг футбольного поля,

Когда смотр закончился, родителей пригласили в отряды.

Глаз с отцом гуляли по зоне. На этот раз отец не плакал. Смирился ли он с тем, что его сын сидит в зоне, или сдерживал себя?

– А тебе что,— спросил отец,— досрочно не освободиться?

– Нет,— ответил Глаз,— придется сидеть все три года.

Кум так и не вызвал Глаза. Надежда, что из заводоуковской милиции придет ответ и его заберут на этап, рухнула.

– Бородин так и работает начальником уголовного розыска?

– Работает.

– Ты его часто видишь?

– Да нет.

– Если увидишь, скажи, что был у меня на свидании. Дела, мол, идут хорошо. А главное, скажи ему, что я знаю одно нераскрытое преступление — убийство — и я бы мог им кое в чем помочь. Скажешь?

– Скажу.

– Скажи обязательно.

И Глаз с отцом стали говорить о зоне. Глаз рассказал кой-какие тонкости, но о том, что пацанов чуть ли не каждый день зашибают, — промолчал.

На летней площадке шел концерт. Воспитанники пели песни, танцевали, и многим родителям казалось, что в зоне царит благополучие, что их детей воспитывают, ставят на правильный путь.

Многие парни о кулаке родителям не говорили.

Глаз с отцом проходили мимо сцены, и оттуда неслась частушка про Антона — Раба КПСС, и одну строчку: «То куркуется, то мочит», Глаз запомнил.

Антон с месяц назад хотел замочить Томильца, но тот узнал и обломал об него две палки.

День подходил к концу. Скоро родителям выходить. Глаз с отцом в последний раз пошли к отряду. Около входа стоял Мехля. Он подозвал Глаза.

– Глаз, возьми у отца денег.

Мехля на освобождение деньги собирал.

Глаз говорил с отцом. Мехля наблюдал.

Глаз и не думал просить денег, а говорил о другом. Потом, повернувшись, развел руками: мол, не дает.

Мехля пошел искать другого парня. Родители к нему не приехали, и он ходил по зоне, выжимая из парней деньги.

Деньги у ребят просил не один Мехля. Воры не дремали и бугры тоже. Деньги нужны всем.

Вечером родители вышли из зоны. Глаз попрощался с отцом. Тот заплакал.

Некоторые ребята рассказывали родителям, как здесь воспитывают. И родители слали слезные письма в Москву. Но Москва слезам не верила. А Глаз и большинство воспитанников считали, что Одлян — вечен, все так должно и быть.

Родители принесли в зону много еды. Еду разрешали приносить в неограниченном количестве. Воры и актив набили свои тумбочки банками. Завтра они прихватят их на работу и курканут. На черный день.

Назавтра в толчке все места были заняты. Пацаны месяцами недоедали, а тут нажрались вволю.

Ротан метал все подряд, приговаривая: «Бац-бац — и шлюмка». И, странное дело, в толчке его никто не видел.

Мест в Доме колхозника всем родителям не хватало. Алексей Яковлевич снимал угол у работницы производственной зоны. По совету сына он договорился с ней, чтоб она приносила Глазу на работу сгущенного молока. Отец оставил ей пять банок сгущенки и денег, чтоб, когда кончится молоко, она бы еще купила.

Воры и актив гужевали целую неделю. У пацанов еда давно кончилась, а у них запасы были неистощимы. Денег они тоже насшибали и теперь выпивали чаще. Водяру в зону протаскивали в основном расконвойники, да и вольнонаемные их не забывали. Когда ворам или рогам к водке хотелось мяска, для них кололи кролика и жарили в кочегарке. В зоне было подсобное хозяйство — разводили кроликов и другую живность, но на стол в столовую не попадало ни крошки: съедали роги и воры. За кроликами ухаживал земляк Глаза. Он держался высокомерно и с земляками не со всякими разговаривал, потому что ему от воров и рогов поддержка была.

У какого-то бугра в курке копченая колбаса испортилась, и он выбросил ее в кусты недалеко от отряда. К Глазу подошел Антон, к нему мать так на родительскую и не приехала.

– Глаз, колбасы хочешь?

– Хочу,— ответил Глаз.

Антон подвел Глаза к подстриженному кустарнику.

– Вот, бери, ешь.

В колбасе шевелились черви. Оценив шутку кента, Глаз рассмеялся. Они сели на лавочку. Но тут Антона позвал Томилец. Глаз закурил и заметил Амебу, который медленно, совсем не глядя в ту сторону, где лежала колбаса, приближался к кустарнику. «Неужели Амеба к ней?» И точно. Подойдя к кустарнику, Амеба сунул колбасу за пазуху и, не оглядываясь, пошел в толчок.

На следующий день у Амебы болел живот и он часто бегал в туалет.

По зоне прошел слух, что кто-то ковырнул посылочную и забрал часть продуктов. В седьмом отряде многие пацаны стали грешить на Амебу: раз он из толчка не выходит — в посылочную залез он. Его дуплили, а он плакал и говорил: «Не лазил, не лазил я в посылочную». Истинного шушару так и не нашли. Да и не искали особо, так как продуктов мало пропало.

После обеда зону построили на плацу, и хозяин в сопровождении офицеров вышел на середину.

– Ребята!— обратился он к воспитанникам.— С первого августа в колониях несовершеннолетних вводятся режимы. Будет два режима: общий и усиленный. Наша колония будет общего режима. Изменений в режиме содержания не будет. Льготами, так как у нас режим общий, будете пользоваться теми же.

12

Дни, нанизанные на кулак, тянулись для Глаза и сотен воспитанников мучительно медленно. Отбой, скорее бы отбой наступал — они ждали этого слова и звука трубы с нетерпением. Расправляя постель, чтобы лечь спать, они знали одно: ночь, целую ночь к ним никто не подойдет, ничего не потребует и целую ночь их пальцем никто не тронет.

Над колонией опускался вечер. В разных концах зоны слышались песни. В них — боль души, страдания заключенных.

Глаз подошел к пятому отряду. У угла собрались ребята и слушали песни в исполнении вора Камани. Проведя по струнам, он, аккомпанируя, запел «Пару гнедых».

В зонах страны поют некоторые песни, написанные в девятнадцатом веке известными русскими поэтами. Мало кто из заключенных знал, что «Пару гнедых» написал А. Н. Апухтин. В ней многие слова были изменены, но гнедые скакали по зонам. И еще один романс Апухтина был в зонах популярен, это — «Васильки». Глаз, слушая «Васильки», думал, что песня родилась в зоне. Слова в ней были изменены, и Олю принимали за современную девушку.

Каманя запел «Журавли»:

Журавли, журавли, вы зачем прилетели?

Улетайте скорей, я вас вдаль провожу.

Или правду узнать захотели,

Как здесь люди живут, то я вам расскажу.

Здесь живет человек, обреченный судьбою,

Он надолго заброшен в глухую тайгу,

Лишь за то, что не смог примириться с судьбою,

Непосильным трудом искупает вину.

Здесь из каждой груди вырываются стоны,

Здесь народ позабыл про веселье и смех.

Журавли, посмотрите, нас здесь миллионы,

Но дорога на волю закрыта для всех.

Год за годом пройдет, старость к нам подкрадется,

И в морщинах лицо, не мечтай о любви.

Неужели пожить как людям не придется,

Жду ответа от вас на обратном пути.

Глаз слушал песню, и у него катились слезы. Веру, Веру он сейчас вспомнил. О! Как хотелось ее увидеть!

После отбоя Глаз накрылся с головой одеялом и плакал. В Падун его потянуло. Он представлял, как идет по Революционной, главной улице села, и навстречу ему попадаются знакомые. Он здоровается, но ни с кем не останавливается. Глаз подумал: куда же ему идти дальше? С кем выпить бутылку водки, ведь он только что освободился. Отсидел три года. «А пойду-ка я лучше к Проворову и выпью водку с ним». В Падуне жил старик Проворов, сапожник без одной ноги. У него, кроме сапожного инструмента и кровати, на которой он спал, в доме ничего не было. Курил он махорку и был всегда навеселе. Жизнь свою тяжкую он заливал горькой. И Глазу сейчас, на одлянской кровати, захотелось с этим стариком выпить. Угостить его. Проворов обязательно заплачет, тогда и Глазу можно будет уронить слезу. Старик поймет его.

А ночью Глазу снился сон. Будто он в наряде в столовой. И моют они полы. Но там, где он пробежит, прижимая тряпку к полу, остаются грязные следы его ног. У других ребят нет, а у него остаются. Бугор сделал замечание, чтоб он протер подошвы, но и после этого следы оставались. Тогда его стали дуплить. По голове. По грудянке. По почкам. Надеясь этим очистить его подошвы. Но нет, следы оставались. Тогда ему приказали сбросить коцы. И вот он моет босиком. Но теперь вместо грязных следов остаются кровавые. Актив взбесился. Его снова бьют и приказывают слизать кровавые следы. Глаз отказывается. Мелькают палки, и он падает на пол. Встает, и его снова бьют. Вдруг активисты, взглянув на пол, увидели, что и от других пацанов на полу остаются кровавые следы. Тогда они начинают избивать ребят, заставляя их слизывать кровавые следы. Но ребята упорно отказываются. И вот один парень после удара падает на пол и расшибает голову. У него струей бьет из головы кровь, и в одно мгновение пол становится красным. Активисты в ярости выбегают из столовой. Возвращаются с дужками от кроватей и начинают зашибать ребят.

Глаз часто просыпался. Но когда засыпал, то снова видел этот кровавый сон. Он снова проснулся, в поту, и подумал — хорошо, что это не наяву. И ему не захотелось засыпать, чтоб не видеть этот ужасный сон. Он лежал с открытыми глазами и наслаждался ночью, наслаждался блаженной тишиной, когда его не только не бьют, но и не кричат на него даже. Но сон все же его одолел, и он опять попал в столовую под дужки актива.

Вечерами воспитанники, кто был свободен, смотрели телевизор. Глаз как-то зашел в ленинскую комнату. Несколько десятков парней смотрели кинофильм «Операция «Ы» и другие приключения Шурика». Ребята от души смеялись и, казалось, забыли, что сидят в Одляне. Им было весело. Глаз посмотрел несколько минут и вышел на улицу. Ничего смешного в проделках Шурика он не нашел.

Многие воспитанники в Одляне забыли смех. Над смешным не смеялись, веселого настроения никогда не было. Глаз понимал, что он опускается все ниже и ниже. Не дай бог превратиться в Амебу. Нет, любыми средствами надо из Одляна вырваться.

От недоедания, от тяжелой работы и нервного напряжения у Глаза пропала потенция. Он напугался, но, поговорив с ребятами, узнал, что и у них также. Зато воры и роги носились, как жеребцы. У многих были свои педерасты и вафлеры.

На банке сгущенки — ее оставил отец — было написано, что сгущенное молоко выработано на Ситниковском молочноконсервном комбинате. А Ситниково не так далеко от Падуна. Эта банка так стала для Глаза дорога, будто он встретил земляка.

Неделю назад из отделения букварей освободился Гиня. Отсидел три года. Гиня — щипач. До Одляна он отбыл два года в бессрочке. На днях ему исполнилось восемнадцать. В отряде его здорово заморили. Гиня сел в поезд и пошел в вагон-ресторан. Заказал бутылку вина. У буфета была толкотня, и он неудачно щипнул бумажник. На первой станции его сдали в милицию. Но он успел из горла выпить заказанную бутылку вина.

В июне Глаз написал заявление, что учиться в десятом классе не сможет. Не сможет учиться и в девятом, так как на свободе он школу только посещал, и потому просил перевести его в восьмой класс. В конце августа его перевели в третий отряд, так как в седьмом отряде восьмого класса не было.

В третьем отряде он прожил месяц. За это время его никто и пальцем не тронул, но от этого ему было не легче. Все так же дергалась левая бровь, все так же он каждый день ждал ударов. Но странное дело, его не били. Не заставляли шестерить. Работать он продолжал в обойке.

В спальне Глаз жил вместе с рогом зоны Пауком. Паука рогом зоны назначили в родительскую, когда досрочно освободился рог зоны Саныч. Он «полтора года оставил хозяину». Саныч был среднего роста и коренастый. Когда шел по бетонке, ребят с лавочек как ветром сдувало. А Паука парни не боялись, и он на них наводил страх. Когда шел по бетонке, ребята не смывались. Он подходил и ставил моргушки. И пацаны начали его признавать.

Паук для ребят оставался невидимым. Он только на ночь спать приходил. На производстве не работал, в школу мог не пойти. Рог в отряде курил в любом месте. После отбоя у него в углу долго не засыпали. У Паука всегда была битком набита тумбочка продуктами, и они гужевали. К Пауку после отбоя и надзиратели за куревом и спичками заходили, если у них кончалось.

Рог зоны свободно за территорию колонии выходил. Реже — вор зоны. А когда они возвращались, их не обыскивали даже. Обыск для них — западло.

В третьем отряде порядок был лучше. Массовых избиений не было. Воспитанников дуплили реже. В основном за нарушения. Начальник отряда Канторович был более требовательный. Воспитательная работа велась только с активистами. И Канторович во всем полагался на актив. Да и не мог он иначе, хотя и стремился. Порядки в зоне был заведены до него, и Канторович кулак заменить не мог. Тем более что начальник колонии только на кулак и надеялся.

Но Глаз и в восьмом классе учиться не смог. Другим голова забита. И ничего в нее не лезло. Самое страшное для него было ждать. Ждать, когда он получит двойку и его отдуплят. А он двойки не получал. Ждать, когда за какое-нибудь нарушение побьют, но он нарушений не приносил. В третьем отряде ему жилось лучше, но тягостнее. Ребята были новые, и он мало с кем разговаривал.

Нервы Глаза на пределе. Он видел, как бьют других, да лучше бы и его отторцевали за компанию, чем так томительно ждать, когда и до тебя дойдет очередь.

Бугор их отделения придумал новый способ дупляжа. Двоечник клал себе на голову стопку учебников и приседал с ними. А бугор дужкой от кровати бил по стопке. Получался тупой удар. В голове мутилось, на секунду-другую парень терял сознание. Некоторые после такого удара падали и роняли учебники.

Глаз решил перейти в седьмой класс. В зоне, слава богу, ниже классами переводили, если кому учеба тяжело давалась. Он написал заявление, и его снова перевели в седьмой отряд.

Теперь он попал в другое отделение. Прежнее училось в десятом классе.

После того как Мехля досрочно освободился, рогом отряда поставили Птицу. Вскоре на взросляк ушел Белый, и вором отряда стал Мах. Глаз жил в одной спальне с ними.

Птица и Мах скентовались. Вдвоем легче. Одному — досрочно освободиться, другому — ничего не делать и жить как хочу. Мах был авторитетнее Птицы, и Птица во многом на вора полагался.

Сегодня опять двоих парней вели на толчок. Месяца не проходило, чтоб кого-нибудь не сводили.

На такое избиение смотрела вся зона.

На этот раз парней вели за то, что они хотели замочить рога, а потом, чтоб их не повели на толчок, порезать себя. «Бездыханных, истекающих кровью, нас на толчок не поведут, — думали парни. — Нас отвезут в больничку, в Миасс или в Челябинск, вылечат, а потом будут вести следствие и осудят». Их не страшило, что за убийство рога им дадут по десять лет, они больше боялись толчка: вдруг рога порежут, а себя не успеют. Тогда толчок.

Одного парня звали Витя, срок у него был три года, второго Саша, он был приговорен к двум годам. На толчок их вели три бугра и рог. Его-то они и хотели замочить.

Все шестеро зашли в толчок. На улице двоих оставили, чтоб никого не пускать. Березовые палки были приготовлены заранее, и теперь бугры и рог, пройдя к противоположной от дверей стене, остановились.

– Ну, — сказал рог негромко, — хотели, значит, замочить. — Он помолчал, размахнулся и сплеча ударил палкой ближнего, Витю, по богонельке. От адской боли Витя прижался к стене. — А ты, — сказал рог и обрушил второй удар на Сашу. — Кто из вас затеял это? Кто первый предложил меня замочить? Ну?

Один из бугров крикнул пацанам:

– Отойти от стены, быстро!

Бугор хотел потешиться палкой.

– Подожди, — сказал рог бугру, и бугор отступил, давая рогу простор для размаха.

Рог сделал по нескольку ударов, спрашивая парней, кто из них является организатором. Ребята молчали. Тогда рог, распсиховавшись, начал их бить по туловищу не останавливаясь. Парни оба признались, что являются организаторами.

– Не может быть, — вскричал рог, — чтоб оба задумали враз! Первый, кто первый из вас это предложил?

Парни наперебой говорили: «Я», — и рог, ударив несколько раз по богонелькам, отошел в сторону. Он уступал место буграм.

– Не будем, не будем, больше никогда не будем, — говорили ребята, изворачиваясь от ударов.

– Стойте, — сказал рог, покурив. — хотите, чтоб вас не били?

– Хотим, — в один голос ответили парни.

– Знаете, сколько в толчке дырок? — И рог палкой показал на отверстия, в которые оправлялись.

– Нет, — ответили ребята.

– Быстро залазьте в дыры, пройдите под толчком и сосчитайте, сколько дыр всего.

Парни стояли, не решаясь лезть. Рог занес над головой палку.

– Или будем продолжать.

– Нам не залезть в дырку, — сказал Витя.

– Залезете, и не такие залазили, — ответил рог.

Парни смотрели на отверстия и не двигались с места.

– Считаю до пяти. Раз… два…

Пацаны ступили к отверстиям, рог перестал считать. Оба были щуплые и, просунув ноги в отверстия, а руками держась за мочой пропитанные доски, без особого труда проскользнули вниз. Здесь, внизу, по колено испражнений, и резкий запах человеческих нечистот ударил в нос. Но что запах! Избитые, павшие духом, они не обратили на это внимания и, с трудом вытаскивая из нечистот ноги, стали продвигаться по направлению к выходу, считая отверстия. Толчок был глубокий, его чистили несколько раз в год, и парни двигались, чуть согнувшись. Впереди шел Витя. Перед ним была темнота, лишь косые лучи света проникали в отверстия. «…Пять, шесть…» — считал он отверстия, очень медленно двигаясь вперед. Яма толчка была вырыта с уклоном в одну сторону, чтоб его легче было чистить, и потому правая нога парней утопала в нечистотах глубже, чем левая. Резкий запах испражнений больше действовал на глаза, чем на обоняние, и потому глаза слезились. Если б сейчас рог спросил их, согласны ли они жить в нечистотах до совершеннолетия — и их никто пальцем не тронет, ребята, наверное, согласились бы. Парни понимали, что отверстия они сосчитают, но истязания не прекратятся. Их еще будут бить. А сейчас, ступая по испражнениям, они получили передышку. Как здорово, что их сейчас никто не бьет. После толчка жить им станет еще хуже. Они заминируются, и ребята не будут с ними общаться. Хоть вешайся. Чуть что, любая мареха на них может кышкнуть, а захочет — ударить. А жить им, жить им в колонии почти что два года. «…Семнадцать, восемнадцать, — считал Витя, стараясь не сбиться со счета. — Уж лучше бы мне вообще отсюда не вылазить, а захлебнуться здесь… Девятнадцать, двадцать, двадцать один».

Все, отверстия кончились. Витя и Саша еле вылезли. Бугор и рог стояли у выхода и курили. Толчок был наполнен запахом испражнений. Для парней была принесена их школьная роба. Она висела на раме без стекол, наполовину свешиваясь на улицу.

Бугры и рог оглядели ребят. Испражнения с их ног сваливались на пол. Рог, сделав несколько быстрых шагов, остановился возле парней. Ткнув палкой в ногу Вите и испачкав конец в испражнениях, он приблизил ее к Витиному лицу.

– Ешь! — зло сквозь зубы сказал он.

Витя смотрел на конец палки, на нечистоты и молчал.

– Жри, падла,— повторил рог.

Витя опустил глаза. Сейчас ему хотелось умереть. Мир ему опостылел. Лучше бы он захлебнулся в испражнениях.

– Глотай, сука, а не то все начнется по новой. Подошел бугор и размахнулся палкой.

– Жри! — И палка опустилась на отбитую богонельку. Рог приблизил палку с нечистотами почти к самым губам парня.

Витя, давясь, проглотил.

– Мало! — закричал рог.— Еще!

И Витя проглотил еще.

Теперь рог приблизил конец палки к Саше.

– Ну…

Саша, чуть поколебавшись, тоже съел испражнения.

– Еще! — приказал рог.

Саша проглотил во второй раз.

Рог кинул палку в отверстие, отряхнул руки, будто они были в пыли, и закурил.

– Мойтесь и переодевайтесь.— И рог вышел.

Парни сняли робу, помылись холодной водой, которую для них принесли, и, надев школьную одежду, пошли в отряд.

13

За последнюю неделю в колонии было совершено несколько крупных нарушений. Трое пацанов подготавливали побег, но он у них не удался. Еще двое хотели замочить на работе бугра и ломануться через запретку. Особенно много пацанов стало курковаться в промзоне. Отряды снимаются, а воспитанников не хватает. Ищут спрятавшегося.

Начальнику колонии инженер-майору Челидзе это надоело. Распорядок колонии срывается. Надо принимать срочные моры. И он вызвал к себе рога зоны Паука. Паук был высокого роста, сухощавый, с угреватым лицом.

– Садись, — сказал он Пауку.

Паук сел. Он всегда садился на этот стул, стоящий наискосок от стола.

На стене висел портрет Брежнева. Раньше — Сталина.

– Толя, — начал Челидзе с кавказским акцентом. — За последнее время в колонии много нарушений. Что, актив руки опустил? Почему допускаете подготовки к убийству, к побегу? В производственной зоне стали прятаться чуть ли не каждую неделю. — Челидзе замолчал. Затянулся папиросой. Медленно выпустил дым. Его жирное лицо лоснилось. Говорил он не торопясь, внимательно глядя на Паука.

Хозяин был невысокого роста и толстый. Ноги под столом расставил широко.

– У тебя, Толя, срок шесть лет. Как же мы тебя будем досрочно освобождать, если порядок в колонии за последнее время ухудшился? Ты должен к своему досрочному освобождению навести порядок… Воры, я слышал, наглеют. Когда их прижмешь? Они на голову тебе скоро сядут. — Челидзе замолчал и затянулся папиросой. — В общем, так: к Новому году чтоб порядок навел. После Нового года будем тебя досрочно освобождать. И чтоб на работе никто не прятался. Такого быть не должно. Все, иди. Сегодня мне некогда. Через два дня из управления приезжает комиссия.

Паук, вернувшись в отряд, послал гонцов за помрогами зоны и за рогами отрядов и комиссий. Первыми пришли помроги.

– Сегодня вся зона будет трупами лежать, — говорил Паук, шагая по спальне. — Я сейчас от хозяина. Дал он мне втыку. Еще насчет воров надо побазарить. Но это после. А сейчас по моргушке.

И Паук по-отечески поставил по одной.

– Зовите, — сказал он помрогам.

В спальню зашли роги. Коротко рассказав, о чем ему говорил Челидзе, Паук и его помощники поставили им по моргушке. Били крепко.

– Чтоб порядок был! — кричал на рогов Паук. — Не дай бог, если кто спрячется в промзоне или в побег соберется, — вас зашибать буду. Чтоб все сегодня трупами лежали.

Разъяренные роги пошли по отрядам. Собрав актив, они отдуплили его и, дав указания, выгнали.

Теперь очередь дошла до ребят. Бугры, помогальники и другие активисты, пользующиеся авторитетом, начали дуплить их. Замелькали дужки. «Чтоб не курковались, чтоб мочить не собирались, чтоб в башке мыслей о побеге не было»,— приговаривал актив, обещая отнять полжизни, если будут нарушения.

Не прошло и часу как Паук вышел от хозяина — а вся зона была избита. Воров, конечно, никто не трогал. Да и попробуй их тронь. С ними будет особый разговор. И говорить будет Паук. Но воры на него плевали.

Паук до безумия любил пацанов бить. Как-то раз в окружении рогов он зашел в столовую. Ее убирал седьмой. Он построил ребят.

– Что еле ползаете? Щас зашевелитесь. Одеть шапки.

Парни надели шапки и по очереди становились перед Пауком. У него в руках был круглый деревянный карниз.

И он со всего размаху, смеясь и кривясь, бил ребят карнизом по голове.

Глаз, встав перед Пауком, подумал: «Если промажет, сука, то ключицу перешибет».

Но Паук не промазал. Никому не промазал. Всем точно по голове.

На другой день Паук пошел по отрядам.

С каждым вором он будет говорить с глазу на глаз.

С вором зоны разговора не получилось. Он не стал слушать и вышел из отряда. И другие воры слушать не хотели. «А что тебе, Паук, от нас надо?» — только и слышал он.

– Ты, в натуре, глушишь водяру не меньше,— сказал Пауку вор пятого отряда Каманя.— Досрочно хочешь освободиться — освобождайся. Мы тебе не мешаем. А что вы прижать нас хотите, так это старая песня. Забудь об этом.

– Смотри, Каманя, не борзей.

– Что ты мне сделаешь? На х.. соли насыплешь?

– Увидишь.

Паук ушел. Каманя остался сидеть на кровати. Они никогда не могли добром поговорить. «Ладно,— думал Каманя,— в печенки залез мне этот актив. Надо анархию поднимать. В … их всех».

И он пошел к вору зоны. Надо собирать сходку.

– Надо,— поддержал его вор зоны.

Воры собрались в спортзале. Все были недовольны Пауком. Было ясно: хозяин требует их зажать. Вор зоны Факел, высказав недовольство Пауком, лег на маты и закурил. Остальные воры тоже полулежали на матах. Слово взял Каманя:

– Еще летом было ясно, что после родительской Челидзе попытается нас зажать, Факела перед родительской даже на десять минут не выпускали за зону. Кто приказал? Челидзе. Он, падла, и только он копает яму под нас. Паука он держит в руках крепко. Срок у него шесть лет, вот он им и играет. Паук из-за досрочки и сраку порвать готов. Не пора ли анархию поднять?

Воры молчали. Каманя знал, что многие его не поддержат. И, тоже закурив, развалился на мате.

– Тебе до конца два года, Каманя,— сказал Мах,— а мне восемьдесят один день остается. Игорю еще меньше. Как хотите, но я против анархии.

И воры в мнениях разделились: одни были за Каманю, другие за Маха. Если поднять анархию — кого-то надо мочить. И мочить не одного. Конечно, сами воры убивать никого не будут, но ведь они организаторы, и многим после дадут на всю катушку. По десять лет. А кому хочется сидеть столько?

– Ладно,— поднялся с мата Факел,— до Нового года никакой анархии не поднимать. А там — посмотрим. И еще насчет фуганков. Каманя, говори.

– В зоне фуганков много развелось. Мне известно, что на Канторовича работает несколько шустряков. Кто — еще пока неизвестно. Но узнаем. На начальника режима работает еще больше. Наша задача найти несколько фуганков, и пусть они фуговать продолжают. Но они будут наши. Пусть они им лапшу на уши вешают. В каждом отряде надо взять по нескольку человек предполагаемых и попробовать выжать из них признание. Любым путем. Дуплить их надо подольше. Все равно кто-нибудь да сознается. А то и анархию не поднять — сразу спалимся.

После Камани заговорил Кот. Кота летом освободили досрочно, он был рогом отряда. На свободе он и месяца не погулял, как получил пятнадцать суток. В КПЗ, в камере, он раздел пацанов, и пацаны пожаловались на него. Решением суда Кота отправили назад в Одлян досиживать неотбытый срок.

Челидзе, когда Кота привезли в колонию, собрал воспитанников на плац и долго читал мораль, что вот, дескать, на него надеялись, досрочно освободили, а он подвел коллектив колонии. Досрочка Коту второй раз не светила, и он стал вором. Осенью его с четвертого отряда за нарушения перевели в седьмой. Просто начальник отряда избавился от него. И вот Кот говорил:

– В нашем отряде есть Глаз. Он приметный. Его все, наверное, знают. Он пришел на зону весной. Учился вначале в девятом классе. Потом перешел в восьмой, и его перевели на третий отряд. Теперь он из восьмого класса перешел в седьмой. И его снова бросили в седьмой отряд. Я лично думаю, что Глаз на Канторовича работает. Никто так из отряда в отряд не бегает.

– Воры,— взял слово Каманя,— я Глаза знаю. Когда я летом играл на гитаре, он часто около нас вертелся. Песни слушал. А может, он не только песни слушал? Хорошо, Кот, не троньте его пока. Завтра я им займусь.

После Камани заговорил Игорь, друг Маха, тоже с седьмого отряда:

– Глаз рыба та еще. Поначалу, когда он пришел на зону, ему кличку дали Хитрый Глаз. Но сейчас его здорово заморили. Если его подуплить, я думаю, он колонется.

Глазу пришла от сестры из Волгограда посылка. Вечером он пошел в посылочную. Она находилась в одном из бараков на втором этаже. Старшей в посылочной была добродушная женщина-пенсионерка Ираида Моисеевна, до того располневшая, что, когда шла — переваливалась с ноги на ногу, как гусыня.

Глаз получил до этой три посылки. От первой, когда принес в отделение и вытряхнул из наволочки на кровать, — ничего не досталось: налетели пацаны и расхватали. Из второй перепал пряник и конфета. Третью он в отряд брать не стал, а по вечерам приходил и ел.

Зайдя в посылочную, он поздоровался и назвал свою фамилию. Чернявый воспитанник, помощник Ираиды Моисеевны, Лева Вольф, вскрыл посылку. В ней были конфеты, печенье, пряники, двухлитровая банка компота и четыре большие головки чеснока. Ираида Моисеевна, взяв две головки, тихо спросила:

– Можно?

Глаз кивнул. Лева смотрел на компот большими черными навыкате глазами. У Левы была самая блатная на зоне работа. Но роги и воры из своего отряда требовали от него продукты, и он таскал им, незаметно набирая из посылок. Лева был спокойный до удивления и не наглый.

– Я возьму у тебя банку, — и Лева кивнул на компот, — а тебе заместо нее вот, — и он из-под стола достал банку сгущенки.

Будь на месте Левы кто-то другой, он бы и спрашивать не стал.

Глаз с посылкой встал за столик. Он посмотрел на чеснок. Но есть не стал. Чеснок не любил. Он проткнул банку сгущенки в двух местах и стал тянуть молоко. За столом с ним стоял Арон Фогель. Он третий день ходил в посылочную. Арон ел не торопясь, а Глаз, потягивая сгущенку, смотрел на остроконечный ромб с красной полоской на нижнем конце. Арон на днях вступил в актив. Стал санитаром отделения. Это низшая должность в колонии.

У Арона — полпосылки продуктов. Лева — земляк Арона — подкладывал ему продукты. Он так делал землякам и тем, кто ему в отряде нравился.

Подошел Малек. Он не столько из своей ел, сколько из посылок Глаза и Арона. И они могли брать продукты у Малька.

Ребята пошустрее, такие, как Малек, по неделе ходили в посылочную, так как ели из чужих посылок.

У Глаза продуктов — меньше половины. Он сунул в карман несколько пряников и конфет для Антона и пошел в отряд. Если взять больше, то пацаны у отряда, заметив отдутый карман, вдруг сварганят.

Свои же ребята, но из других отделений, иногда у входа в отряд растаскивали чуть ли не всю посылку. Это называлось варганить.

Роги, воры, шустряки в посылочной никогда не ели. Они забирали продукты и в отделении вытряхивали из наволочки на кровать. Себе ничего не взяв. И пацаны налетали.

Воры, выбрав шустряков, кто мог работать на начальство, стали ушибать их, говоря, чтоб они признались. Самым забитым из шустряков был Глаз. Им занялся Каманя.

Каманя пришел в обойку и отозвал Глаза в дальний угол.

– Как дела? — улыбнулся он.

– Нормально,— ответил Глаз, а сам подумал: «Что это ему надо?»

– Ну а как твои успехи? — все так же улыбаясь, спросил Каманя.

– Успехи? — переспросил Глаз.— Я сказал — все нормально.

– Я понимаю, что у тебя все нормально, ну а насколько это нормально?

Глаз молчал. Он думал.

– Ну-ну, думай, думай, я подожду.

– Каманя, не понимаю я, что ты спрашиваешь.

– Я спрашиваю тебя, а ты не понимаешь. Не может быть такого. Ты, Глаз, хитрый, не так ли?

– Хитрым Глазом звали вначале, а теперь просто — Глаз.

– Раз тебя хитрым назвали, значит, ты — хитрый.

Каманя перестал улыбаться, окинул взглядом обойку и, убедившись, что в цехе никого лишнего нет, кивнул на тиски.

– Для начала скажи,— он опять улыбнулся,— как вот эта штука называется?

– Тиски.

– Тиски. Правильно. А ты знаешь, для чего они нужны?

– Ну, чтоб в них чего-нибудь зажимать.

– Молодец. А знаешь ли ты, что в них и руку можно зажать?

Глаз не ответил.

– Погляди на мою.— И Каманя показал левую кисть.

Рука была изуродована.

– Видишь? Я тебе скажу — чтоб это было между нами — мне ее в тиски зажимали. И твою руку я сейчас зажму. Не веришь?

Глаз смотрел на Каманю.

– Подойди ближе.— Каманя крутнул рычаг, и стальные челюсти тисков раздвинулись.— Суй руку.

Глаз подумал, какую руку сунуть, и сунул левую. Правая-то нужнее. Каманя, продолжая улыбаться, оглядел обойку. Парни работали. Сжимая тиски, он теперь смотрел одновременно на руку Глаза и на выход из обойки: вдруг кто зайдет.

Ребята старались в их сторону не глядеть. Раз вор базарит, надо делать вид, что его не замечаешь. За любопытство можно поплатиться.

– Каманя, больно,— тихо сказал Глаз.

– Я думаю, Хитрый Глаз, ты не дурак. Если я крутну еще немного, то у тебя кости захрустят. Согласен?

– Согласен.

Каманя ослабил тиски.

– Вытаскивай руку.

Глаз вытащил.

– Вот так, Глаз, если не ответишь мне на один вопрос, то я тогда зажму твою руку по-настоящему. Понял?

– Понял.

– Давно работаешь на Канторовича?

– Ни на кого я не работаю,— ответил Глаз не раздумывая.

– Я тебя спрашиваю: давно работаешь на Канторовича?

– Каманя, я ни на кого не работаю, и на Канторовича не работаю.

– Ладно, запираться не надо. На Канторовича ты работаешь. Я отопру твой язык, можешь не сомневаться. Так, даю две минуты на размышление. Подумай, прежде чем сказать «нет».

Каманя весело оглядывал цех, весело смотрел на Глаза, и никто из ребят, кто видел, что Каманя с Глазом разговаривает, не мог подумать, что через две минуты Глаз будет корчиться от боли.

– Глаз, две минуты прошло. Давай руку.

Глаз протянул опять левую.

– Почему левую подаешь? Правую бережешь… А я вот нарочно правую зажму. Конечно, тебе жалко правую. Ты ведь на гитаре хочешь научиться. Хочешь?

– Нет. Я пробовал. Не получается, И пальцы короткие.

– Ничего, сейчас будут еще короче. Значит, говоришь, на гитаре учиться не хочешь?

– Не хочу.

– Сожми руку в кулак. Вот так.

Каманя раскрутил тиски шире.

– Всовывай.

Глаз сунул кулак в тиски, и Каманя стал их медленно закручивать.

– Значит, на гитаре учиться не хочешь. А песни любишь?

– Люблю.

– Много знаешь?

– Много.

Сейчас Каманя следил за рукой Глаза. Кулак разжался, и ладонь медленно стала сворачиваться. Больно. Но Глаз молчал. «Нет, надо сказать, хоть и не сильно больно»,— подумал он.

– Каманя, больно.

– Ерунда это. Все впереди.

Каманя медленно поворачивал рычаг.

– Значит, ты любишь песни, много их знаешь. Молодец. Поэтому ты часто и слушал их, когда я пел, так?

– Так.

– А кроме песен ты ни к чему не прислушивался?

– Нет.

– Верю. Мы никогда там ничего не базарили. По крайней мере… — Каманя подумал,— лишнего. Но все же почему ты вертелся около нас

– Я песни слушал.

– Песни,— протянул Каманя и чуть сильнее придавил рычаг. — Это хорошо, если песни.

Глазу становилось невмоготу. Тиски так сдавили кисть, что она перегнулась пополам: мизинец касался указательного пальца. Казалось, рука переломится, но гибкие косточки выдерживали.

– Глаз, а ну улыбайся. И знай: медленно буду сжимать, пока кости не хрустнут или пока не сознаешься.

«Неужели еще и рука будет изуродована?» — подумал Глаз

– Нет мочи, Каманя, ни на кого я не работаю.

Каманя посмотрел на Глаза.

– Нет мочи, говоришь. Хорошо, я верю. Ты вот любишь песни, так спой сейчас свою любимую.

К ребятам, которые работали в цехе, Глаз стоял спиной. Терпеть было невыносимо, и он тихонько запел «Журавлей», а Каманя медленно, миллиметр за миллиметром, придавливал рычаг. Всю боль Глаз вкладывал в песню, пел негромко, и по его лицу текли слезы.

– Глаз,— сказал Каманя, когда песня была спета,— а теперь скажи, давно ли работаешь на Канторовича.

– Не работаю я на него, невмоготу терпеть, Каманя!

– Ну а на кого тогда, сознайся, и на этом кончим. Если будешь и дальше в несознанку, я дальше закручиваю тиски.

– Да ни на кого я не работаю, Каманя! Невмоготу, Каманя…

– Колись давай, или я сейчас крутану изо всей силы, ну!

– Да зачем мне работать? Если б я на него работал, что — мне бы легче жилось?

– Ладно, Глаз, пока хватит. Вечером пойдем с тобой в кочегарку. Суну твою руку, правую руку, в топку, и подождем, пока не сознаешься.

Каманя ослабил тиски. Глаз вытащил руку. Махнул ею и сунул в карман.

– Иди,— тихо сказал Каманя.

Глаз со страхом ждал вечера. Его поведут в кочегарку и будут пытать огнем.

Вечером к Глазу подошел Игорь, кент Маха:

– Пошли.

Глаз подумал, что поведут в кочегарку, но они пришли в туалетную комнату. В туалете стояли два вора: Кот и вор шестого отряда Монгол.

– В кочегарку тебя завтра поведем,— сообщил Игорь,— если сейчас не сознаешься. Но я о тебе лучшего мнения. Расскажи с самого начала, как ты стал работать на Канторовича, бить не будем — слово даю. Ну!

– Не работаю я на Канторовича, ни на кого не работаю. С третьего отряда меня перевели — там седьмого класса нет. А работай я на Канторовича, зачем бы он меня отпустил? И как бы я к нему ходил незамеченный? Ведь меня сразу увидят на третьем отряде.

– Не говоришь — расколем. Встань сюда.

Глаз встал, чтоб Игорю было хорошо размахнуться, и получил моргушку. Крепкую. Голова закружилась. Игорь не дал ему оклематься и дважды ударил еще. Глаз забалдел, но быстро пришел в себя.

– Колись!

– Ни на кого не работаю. Правда!

– Что ты его спрашиваешь — бить надо, пока не колонется. Дай-ка я,— сказал Кот и начал Глазу ставить моргушки одну за другой, Видя, что он отключается, Кот дал ему отдышаться и начал опять.

– О-о-о,— застонал Глаз,— зуб, подожди, зуб больно.

Глаз схватился за левую щеку.

– Иди, сказал Игорь,— завтра в кочегарку пойдем.

В спальне Глаз подошел к зеркалу. Открыл рот и потрогал пальцами коренные зубы слева. Ни один зуб не шатался. «Все зубы целые, а боль адская. Ладно, пройдет».

Воспитанники между собой говорили, что парней, прошедших Одлян и призванных в армию, ни в морской флот, ни в десантники, ни в танковые войска не берут, потому что отбиты внутренности. Во всех военкоматах страны знают, чт? такое Одлян, и говорят:

– В стройбат его!

Многие ребята мечтали о военных училищах, но понимали: им туда не попасть.

Зато некоторые переписывались с девушками, чаще — с заочницами, с незнакомыми лично, значит. Заочницы на конверте после области, города и поселка надписывали: ОТКН, 7 (седьмой, например, отряд) — (Одлянская трудовая колония несовершеннолетних). А парни в письмах расшифровывали так: одлянский танковой корпус Нахимова, или Нестерова, или Неделина. Служу, мол, в армии.

14

И к Глазу пришло отчаяние — надо с собою кончать. Но как? Нож, которым он в цехе обрезает материал с локотников, короток. До сердца не достанет. Удавиться? Но где? Вытащат из петли и бросят на толчок.

В немецких концлагерях — Глаз видел в кино — заключенные легко уходили из жизни. Кинься на запретку — и охранник с вышки прошьет тебя из пулемета. Но здесь, в Одляне, в малолеток не стреляют и карабины у охраны больше для запугивания, чем для дела. Мгновенной смерти не жди. Тебя умертвляют медленно, день за днем. Но как быть тем, кому жизнь опротивела? «Неужели я не волен покончить с собой? Если не волен, тогда сами меня умертвите… Отмените этот дурацкий указ, что в малолеток не стреляют. Сделайте новый: при побеге в малолеток стреляют. Я, минуты не думая, кинусь на запретку. Какая великая пацанам помощь: кто не хочет жить — уходи из жизни легко, без всяких толчков. Неужели я не волен распоряжаться своей жизнью? Выходит, не волен. А что же я волен делать в этой зоне, если даже умереть вы мне не даете? Молчите, падлы?!»

У Глаза закололо в груди, он обхватил грудь руками и услышал: «Жизнь и так коротка, а ты хочешь покончить с собой. Это у тебя пройдет. И ты будешь жив. И указ этот, чтоб в малолеток не стреляли, хороший указ. Ведь если в вас стрелять, ползоны бы кинулось на запретку в минуты отчаяния. И не ругай ты лагерное начальство — хорошо, что в зоне нет смерти. Пройдет всего несколько дней — и ты забудешь о ней. Тебе опять захочется жить. Тебе только шестнадцать. Ты любишь Веру. Не думай о смерти, а стремись к Вере. Ты меня слышишь?»

– Слышу,— тихо ответил Глаз.

«Ну и хорошо. Сосчитай-ка до десяти. Только медленно считай. Ну, начинай».

Глаз, еле шевеля губами, начал считать:

– Раз, два, три… девять, десять. «Ну, тебе стало легче?»

– Немного.

«Ты сосчитал до десяти, и тебе стало легче. Усни, а утром о запретке не вспомнишь. Я знаю, ни на кого ты не работаешь, и бояться тебе нечего. Только не наговори на себя, что работаешь на Канторовича. Понял?»

– Понял.

Утром Глаз вспомнил ночной разговор. «Может, я ни с кем и не разговаривал, а просто видел сон?»

Весь день Глаз ждал, что подойдут воры и будут пытать. Но никто не подошел. Вечером снова ждал: сейчас поведут в кочегарку.

Но не повели, а позвали в туалетную комнату. Там опять были трое: Игорь, Кот и Монгол.

– Ну что — за сутки надумал? — Это Игорь спросил.

– Я вчера все сказал. Ни на кого не работаю.

Игорь поставил ему моргушку, вторую и третью. Удары пришлись по вискам. Глаз чуть не упал.

– Не могу, не могу я его бить! — прокричал Игорь и, хлопнув дверью, вышел.

– Кот, не бейте меня по лицу. После вчерашнего больно зуб.

Кот и Монгол били Глаза по груди, почкам, печени.

Он садился от боли на корточки, а когда вставал, удары сыпались снова.

Отбив кулаки, Кот и Монгол прогнали Глаза, обругав матом.

«Нет-нет, я все равно вырвусь из Одляна, — думал Глаз, — не буду я здесь сидеть до восемнадцати. Надо воспользоваться нераскрытым убийством».

На следующий день Глаз написал письмо начальнику уголовного розыска заводоуковской милиции капитану Бородину. В нем он писал, что случайно оказался свидетелем убийства, совершенного на перекрестке ново- и старозаимковской дорог. «Если вы это преступление не раскрыли, то я мог бы дать ценные показания» — этими словами закончил Глаз письмо.

Письмо Глаз попросил бросить в почтовый ящик тетю Шуру. Она носила ему сгущенку.

Глаз верил, что его письмо заинтересует заводоуковский уголовный розыск. Убийство, совершенное более года назад, не раскрыто. Его наверняка вызовут в Заводоуковск, он прокатится по этапу, отдохнет от зоны, покрутит мозги начальнику уголовного розыска, а потом, возможно, сознается, что свидетелем убийства он не был. Захотелось прокатиться по этапу.

Воры оставили Глаза в покое. Поверили, что на Канторовича он не работает.

Зуб у Глаза продолжал болеть, и он пошел в санчасть.

– Да, седьмой у тебя треснут,— сказала врач.— Ты что, железо грыз?

– Да,— сказал Глаз, и врач выдернула у него четвертушку зуба.

В отряде был земляк Мехли — Отваров, и его тяжко била падучая. Глаз несколько раз держал его, чтоб он голову не разбил. Отваров при Мехле немного поднялся. Он часто в курилке весело и с подробностями рассказывал о крупных нераскрытых преступлениях и об одном убийстве. И во всех он участвовал. Он рассчитывал, что кто-нибудь фуганет Куму, но никто не фуговал. Парни привыкли к его рассказам, и какой-нибудь шустряк говорил:

– Отвар, а ну-ка травани про мокряк!

Еще летом бугор пнул Глаза по ноге, а потом и воры несколько раз в это же место попадали, и кожа, отбитая от кости, гнила. Когда ему и вторую испинали, он стал ходить в санчасть. В санчасти мази — дрянь, и ноги у Глаза не заживали.

В зоне у воров и актива — привычка пинать по ногам. И у многих ноги гнили.

Вскоре Глаз получил хорошую мазь из дома и стал лечить себя сам. Когда он разбинтовывал ноги, терпкий запах гниющей кожи бил в нос. Кожа прогнила до кости, и каждый шаг доставлял боль. У других ребят раны на ногах до того загнили, что они еле ковыляли. Но все равно они мыли полы и ходили в наряды.

Раны постепенно у Глаза стали затягиваться, мазь помогала.

Был в седьмом воспитанник по кличке Клубок. Срок — три года. Больше половины отсидел. Ноги у него гнили — их отпинали. Клубок всегда ходил прихрамывая. Раны не заживали. Клубок работал в обойке и был с Глазом в хорошем отношении.

Как-то во время работы в цех пришел дпнк и сказал Клубку, чтоб он шел на свиданку. Клубок ответил, что на свиданку не пойдет. Парни уговаривали его, но он отмалчивался.

Глаз, как и все, не понимал, почему Клубок не идет на свиданку, и решил поговорить.

– Клубок, — сказал Глаз, — ведь к тебе мать приехала, почему ты не идешь?

Клубок отложил локотник и взглянул на Глаза. Ему надоело отмалчиваться.

– Глаз, не надо уговаривать. Мне было тринадцать лет, когда мать меня отдала в бессрочку. А я никакого преступления не совершал. Ей просто от меня надо было избавиться. Жили мы в коммунальной квартире, и у нас была маленькая комната, а к ней ходили хахали. А я мешал. Вот она и избавилась от меня. А в бессрочке я раскрутился. За что, паскуда, меня в бессрочку сдала? Глаз отошел от Клубка. Крыть нечем.

Опять пришел дпнк. Но Клубок молчал. Тогда дпнк сказал:

– К тебе не мать приехала, а твоя соседка Монина приехала к сыну. Просила и с тобой повидаться.

Клубок, услыхав, что сейчас не мать, а тетю Дашу увидит, захромал к вахте.

Самым примечательным воспитанником на седьмом отряде, да и на всей зоне был Вася Шмакин. Жил он в отделении букварей, вместе с Амебой. Правая сторона у Васи парализована. Когда он шел, то на левой ноге приподнимался, волоча по земле правую, скрюченную ступню. Правая рука работала плохо, кисть всегда согнута, и держал он ее возле живота, будто намеревался погладить живот. Говорил Вася очень плохо и медленно, картавил и за минуту больше десяти слов сказать не мог. Он никогда не умывался, и Глаз ни разу не видел, чтоб он в баню пошел. Конечно, в баню он ходил, потому что белье менять надо. Но мыться в бане без посторонней помощи ему было нелегко. Когда он утром вставал, то медленно натягивал брюки, иногда путая штанины. На брюках у него не было ни одной пуговицы, и потому ширинка топорщилась. Вместо ремня он подпоясывался веревочкой, а так как одна рука плохо работала, то завязывал он веревочку слабо, и она часто развязывалась. Ребята, кто любил подхохмить, сдергивал с него брюки, и он стоял в трусах, еле выжимая слова ругани. Лицо Васи заросло коростами. Он часто на него падал.

Васю в отряде называли вором. На работу он ходил, но не работал. В школу не ходил вообще. Он плелся сзади отряда, с трудом преодолевая расстояние от отряда до столовой или от отряда до производства. И еще его била падучая. Глаза у него — маленькие и узкие, и смотрел он на мир, будто только проснулся. В отряде его долбили все, кому не лень. Ел он медленно, низко склонившись над миской. Отряду подадут команду «встать», а он только за второе принимается. Но его никто не торопил, и обратно в отряд он плелся, часто останавливаясь для передыху. Он никогда не улыбался.

На свиданку к Васе никто не ездил и не слал посылок. Жил он, как и многие, впроголодь. У него в кармане лежал кусок хлеба. Хлеб он поднимал в столовой с полу. Шустряки и активисты часто бросались хлебом, и его в достатке валялось на полу. Ни писать, ни читать Вася не умел, и писем ему никто не слал. То ли у него не было родителей, то ли они от него отвернулись.

Ни воры, ни актив Васю не трогали. Они к нему, как и Амебе, не прикасались. Западло. Для них он — неприкасаемый. Некоторые парни, пошустрее, издевались над ним. Пнут его и отбегут, смеясь, зная, что не догонит. Вася прикладывал усилия и ковылял за обидчиком, плача при этом. Слезы текли по коростам, и он их не смахивал, а в дикой ярости, кривя от злобы лицо и сознавая, что парня не догнать, упорно переставлял правую ногу и двигался в сторону обидчика. В такие минуты он был страшен, но его никто не боялся. Он был пугалом, и многие над ним потешались.

В отряде к Васе привыкли, но нет-нет да какой-нибудь вор, когда Кирка смотрел на ковыляющего Васю, скажет:

– За что его-то посадили? Освободили бы вы его, Виктор Кириллович, досрочно. Что он здесь мается?

Но начальник отряда отмалчивался, хотя и ему жалко было Васю. Ведь освобождают досрочно активистов, помогающих наводить порядок. А этого стыдно поставить перед комиссией райисполкома.

15

Отряд проходил в промзону, когда дежурный по вахте сказал;

– Петров, выйти из строя.

Глаз пошел за дежурным.

– К тебе следователь приехал,— сказал он.

Глаза завели на вахту. В комнате для свиданий за столом у окна сидел Бородин. Он был в гражданской одежде.

– Здравствуй, Коля,— сказал начальник уголовного розыска.

– Здравствуйте, Федор Исакович.

– Ты в письме толком ничего не написал. Мы думали-думали, и вот меня в командировку послали. Я перед поездкой отца видел, он просил чего-нибудь из еды тебе привезти. Дал денег.

Бородин достал из портфеля три пачки сахару-рафинаду и батон.

– Поешь вначале.

Неудобно Глазу было перед Бородиным, но он съел полбатона, хрустя сахаром и запивая водой.

– Закурить можно?

– Кури,— ответил Бородин.

Помолчали.

– Рассказывай, как же это ты невольным свидетелем оказался.

– Летом, значит, прошлым я в Заимку поехал. Вечером. На попутной машине. А она, не доезжая до Заимки километров пять-шесть, сломалась. Шофер ремонтировать стал, ну а я пешком надумал пройтиться. Иду я, значит, иду. Дохожу до перекрестка старозаимковской дороги и вижу: стоит на обочине грузовик. «ГАЗ — пятьдесят один». Номер я не разглядел. Темно было. Смотрю, в кабине — никого. Ну я, грешным делом, хотел в кабину залезть, в бардачке покопаться. Слышу, невдалеке разговаривают. Дергать, думаю, надо, а то по шеям схлопочешь. Сразу не побежал, думаю, они ведь меня не видят, как я их. Ну и присел возле машины. На фоне неба вижу три силуэта. Стоят у дороги и разговаривают. Потом смотрю, перешли через канаву. В это время по дороге от станции шаги слышу. Смотрю — человек идет. Мужик. Не успел он перейти дорогу, как его один из тех троих догнал и по голове — палкой. Мужик свалился. Тут же и те двое подбежали. Еще ударили, раз или два. Потом обыскали его, забрали, что у него было,— и к машине. Я отполз за канаву и притаился. Они завели машину и тихонько тронули. А мне то ли моча в голову ударила, то ли что, по сей день не пойму, но я выскочил из-за канавы, догнал машину и за задний борт уцепился. В кузов-то залазить не стал, через заднее стекло, боялся, заметить могут. Ну и ехал так, руками за борт держусь, а одну ногу поставил на эту штуку, ну за что трос цепляют. Думаю, если тормозить начнут, спрыгну. И точно. По Заимке немного проехали и тормозить стали. Я спрыгнул, перебежал на другую сторону дороги и спрятался за палисадник. Из машины вышел мужик, зашел в калитку, открыл ворота, и машина заехала. Вот и все, Федор Исакович, что я знаю об этом убийстве. Я многое осознал, сидя в Одляне, вот почему и хочу помочь следствию.

– Помнишь тот двор, в который заехала машина?

– Помню.

– Расскажи, где он находился. И попробуй обрисовать дом.

– Этот дом стоит не доезжая первого моста со стороны Падуна. Дом ни большой, ни маленький, а так — средний. Как мне лучше обрисовать дом? Хорошо не смогу. Темно было. Ворота большие, раз машина въехала.

– Вот ты сказал, что стоял за палисадником на другой стороне дороги. Обрисуй то место, где стоял.

– Я стоял наискось от дома, в который машина въехала. Он ближе в сторону Падуна. Дом я не помню. А палисадник по грудь мне.

– Лавочка у дома была?

– Не помню.

– А палисадник крашеный или нет?

– Тоже не помню.

– А в палисаднике что росло?

– Небольшие деревья. Сирень, наверное.

– Так, ладно, — сказал Бородин и достал из портфеля лист бумаги. — На, начерти мне, где произошло нападение на мужчину.

Глаз начертил перекресток дорог.

– Вот здесь мужчину ударили палкой.

– А что потом сделали с мужчиной?

– Потом? Потом его оттащили на поле. Там росла то ли рожь, то ли пшеница. Я в урожае не разбираюсь. Помню, что она еще не высокая была. Даже маленькая.

– Ты перекресток начертил. Покажи, где там росла рожь и в какое место оттащили мужчину.

– Рожь росла по обе стороны старозаимской дороги. А мужчину оттащили вот сюда. — И Глаз поставил ручку не в то место, куда на самом деле оттащили.

– Это точно, что они оттащили мужчину сюда? Может, в другое место?

– Нет, точно сюда.

– А ты откуда взял, что мужчину убили?

– Как откуда? Потом в Падуне говорили, что мужчина в больнице умер.

– Да не умер он, Колька, а выжил. Так что это не убийство, а разбойное нападение. Но преступников мы так и не нашли. Второй год уже идет. Я приеду, доложу, что ты рассказал.

– Меня могут в Заводоуковск вызвать?

– Не могу ничего сказать. Будем искать этот дом.— Бородин помолчал.— Сахар-то тебе пропустят?

– Не знаю. А зачем спрашивать?

Смеркалось. Глаз спрятал сахар около отряда, за ночь его никто не найдет, а завтра он возьмет его на работу и съест. Одну пачку можно отдать Антону.

В отряде был дежурный и двое освобожденных от работы по болезни. Глаз болтал с ними, слоняясь по отряду. До съема оставалось мало времени. Скоро придут ребята. Но как сейчас Глазу было легко на душе: убийство, за которое он так переживал, они не совершили. Просто грабеж. Вернее — разбой. Но человек-то жив остался. Отлично! Бородин снял камень с души Глаза.

Глаз не подготовился к разговору с Бородиным. Он думал, что его вызовут в Заводоуковск, но начальник уголовного розыска сам приехал в Одлян.

Теперь, вспоминая разговор с ним, Глаз жалел, что на листе бумаги показал не то, место, куда они оттащили рухнувшего от удара мужчину. «Конечно, они мне не поверят, что я был свидетелем нападения. Тем более если в Заимке перед первым мостом нет дома с большими воротами. Бородин будет искать еще и палисадник, за которым я прятался. Да, такого совпадения быть не может. Значит, я не могу помочь следствию, а потому зачем меня вызывать в Заводоуковск? А если вызовут, дадут очную ставку с потерпевшим. И он меня опознает. Он вспомнит, что я ехал с ним в одном поезде. Ведь в одном тамбуре стояли и курили. Надо мне Бородину написать, что я ехал с ним в одном тамбуре. Как они докажут, что я участник преступления? Хорошо, я ехал в поезде. Я видел, как трое мужчин совершили это преступление. Но я ведь не участник. Нет, меня они расколоть не смогут. Робка сидит, Генка в Новосибирске. Еще Мишка знает об этом преступлении. Но его могут в армию забрать. Да если и не заберут, он ничего им не скажет. Значит, после второго письма я точно прокачусь по этапу, поканифолю им мозги и отдохну от Одляна».

Глаз ждал, что его заберут на этап. Но его не забрали. «Нет, надо писать новое письмо», — решил Глаз. И он во втором письме захотел рассказать Бородину все до мельчайшей подробности, как преступление совершилось. Но только Глаз выдумал преступную группу. Она совершила преступления и пострашнее этого, но он о них, к сожалению, ничего не знает. Он просто хочет помочь следствию. Найдут преступников, и тогда их расколют.

Несколько дней Глаз писал длинное письмо начальнику уголовного розыска. Обрисовав троих мужчин, с которыми он случайно познакомился на речке и у которых был с собой пистолет «Макаров», Глаз дошел до того, что эта преступная группа связана с заграницей и выполняет задания иностранных разведок. Одним из главных сверхпреступлений, которое хотят сотворить эти трое, является взрыв падунского спиртзавода. Глазу спиртзавод казался стратегическим объектом, которым обязательно должны интересоваться иностранные разведки. А раз так, то заграница заинтересована взорвать завод. Этим Стране Советов, думал Глаз, будет нанесен непоправимый урон. Тем более что в кинофильмах всегда показывают шпионов, собирающих разведданные о секретных предприятиях. И стараются их взорвать или другим путем вывести из строя. Особенно много диверсий — видел Глаз в кинокартинах — готовилось во время войны.

Глаз написал, что те трое пригласили его прокатиться по району. Просто так, не говоря, что будут совершать преступления. Преступникам Глаз выдумал имена и описал цвет волос, рост и другие приметы, какими обладали Роберт, Гена и он сам, чтоб потом не запутаться в показаниях. Возраст всем троим он дал примерно одинаковый: лет тридцать, тридцать с небольшим.

Глаз написал, что они ехали в тамбуре пассажирского поезда Томск — Москва, вот только он номер вагона не знает, так как билет не покупали, а на ходу спустились с крыши в тамбур. Помня фамилию потерпевшего, Глаз и ее написал, только отчество перепутал. Паспорт потерпевшего один из преступников подбросил на станции, не забыл упомянуть он.

Письмо вышло длинным, и чтоб оно не было толстым, Глаз писал его на тетрадных листах в каждой клеточке мелким почерком.

Глаза окликнул Игорь и позвал в воровской угол. Там сидели рог отряда и вор отряда.

– Ты молодец, что не наговорил на себя. Кололи не тебя одного,— сказал Игорь,— многих. И почти все на себя наговорили. Лишь бы их не трогали. Ты и еще один пацан выдержали. Даже твой земляк, Ставский, и тот на себя наклепал. Потом, правда, сказал, что ни на кого не работает. В общем, ты — молодец! Знаешь, Глаз, нам жалко тебя. Ты здорово опустился, но не совсем еще. А ведь с твоим упорством можно неплохо жить. Мы тебе вот что предлагаем: быть у нас агентом. Будешь только для нас чистую работу выполнять. Сходить куда-нибудь, чего-то принести. Мы тебе даем поддержку. Тебя никто пальцем не тронет. В столовой за стол сядешь рядом с нами. А носки стирать для нас ты марех будешь заставлять. Сам ты ни в коем случае стирать не должен. Если кто не согласится поначалу, скажи нам. В общем, ты понимаешь.

– Понимаю.

– Будешь думать или сразу дашь слово?

Глаз молчал.

– Ну, ты согласен?

– Согласен.

– С сегодняшней ночи будешь спать рядом с нами. Вот это будет твоя кровать,— Игорь кивнул на первую от воровского угла,— а помогальника мы сейчас с этого места нагоним.

Мах и Птица смотрели на Глаза.

– Глаз,— сказал Мах,— мы разрешаем тебе шустрить. Можешь любого бугра или кого угодно на х.. послать. А если силы хватит, можешь любого отоварить. Только не кони. Если что, говори мне. Не сможешь ты, отдуплю я. Понял?

– Понял.

Глаз позвал помогальника, и Мах сказал ему:

– Забирай свой матрац. Здесь спать теперь будет Глаз.

С этого дня для Глаза началась другая жизнь. Теперь его никто не мог ударить или заставить что-то сделать. Полы он тоже перестал мыть. Воры одели его в новую робу, и он для них выполнял нетрудную работу. Грязные шлюмки он теперь со столов не таскал. В наряды не ходил. И начал понемногу борзеть. Маху это нравилось, и он сказал как-то Глазу, чтоб он на виду у всего отделения прикнокал помогальника Мозыря.

– Сейчас сможешь? — спросил Мах.

– Смогу,— не задумываясь ответил Глаз.

Показался Мозырь. Глаз пошел навстречу. Мозырь думал, что Глаз уступит ему дорогу, но Глаз от него не отвернул. Мозырь хотел прикнокать Глаза, но Глаз оттолкнул его.

– Куда прешь, в натуре?

Ребята в спальне смотрели на них. Мах с Игорем сидели в воровском углу.

Мозырь хотел схватить Глаза за грудки, но Глаз оттолкнул его второй раз и обругал матом. Силой они были примерно равны, и Глаз не конил, что сейчас ему придется стыкнуться.

Мозырь драться не стал, а тоже понес Глаза матом. Он боялся, как бы Глаз на виду у всех не одолел его. Что Глаз борзанул, бог с ним, ведь все знают, что он на Маха надеется. «Что ж,— думал Мозырь,— борзей, Глаз, борзей. Маху до конца срока немного остается. Погляжу я, как ты потом закрутишься».

А Глазу легче жилось. И каялся он, что отправил письмо начальнику уголовного розыска. Он молил теперь Бога, чтоб письмо не дошло, чтоб в пути потерялось. Ведь бывает же так, что письма — теряются.

В отделении, где жил Глаз, воспитателем была молодая, невысокого роста, чуть располневшая смазливо-сексуальная женщина Лариса Павловна. Ей понравился красивый активист… А он, не стесняясь и с деталями, рассказывал, как ее в каптерке драл. Лариса Павловна ему не первому отдавалась. Но те молчали.

В отделении жил воспитанник по кличке Комар. Ужом он извивался перед Ларисой Павловной… Но был не в ее вкусе. Как-то раз Лариса Павловна помогала ребятам выпускать стенгазету. Она неплохо рисовала. А Комар, отчаявшись, залез под стол и, подглядывая у нее, бесстыдно, на виду у всех, занимался онанизмом.

Самым молодым дпнк на зоне был лейтенант по кличке Дван. Поздно ночью он заходил в какой-нибудь отряд и, подойдя к кровати симпатичного вора или рога, запускал правую руку под одеяло. Парень просыпался, а Дван подносил ко рту указательный палец левой руки и тихонько цедил: «Тс-с-с-с…» И начинал без устали работать правой…

У воров были тайные вафлеры, а у Птицы не было. В отделении жил парень по кличке Сверчок. Сверчок еще не совсем опустился. Птица позвал его в воровской угол.

– Слушай, Сверчок, хочешь жить хорошо? Чтоб тебя никто не трогал?

Большие черные глаза Сверчка смотрели на рога с недоверием.

– Хочу.

– Я обещаю тебе. Но от тебя кое-что потребуется. Если согласишься, будешь туалетщиком. Комок на днях освобождается, и ты будешь на его месте. Как ты на это смотришь?

Сверчок помолчал, а потом спросил:

– Я не понял, что от меня требуется?

– Только одно. Будешь у меня брать… Знать об этом никто не будет. Я гарантирую.

Сверчок опустил глаза.

– Думай. Ответ нужен сейчас.

Подумать было над чем. Сверчка долбили на каждом шагу, опускали почки, фанера уже шаталась. Как быть? И Сверчок тихонько сказал:

– Птица, а об этом никто не узнает?

– Даю слово.

– Я согласен. Но есели об этом узнают, я задавлюсь.

Птица поставил Сверчка туалетщиком, и он не стал мыть полы. И бить его прекратили. Рог запрет бросил.

Глаз в строю топал в школу. Уроки, как всегда, не выучил. Двоек в седьмом классе он почти не получал. Первый урок — литература.

В класс вошла учительница. Ученики встали. Елена Сергеевна поздоровалась и прошла к столу. Ребята сели.

Елена Сергеевна чересчур напудрена: подбит правый глаз. Она недавно вышла замуж за надзирателя. Надзиратель — пробивной — в этом году в заочный юридический институт поступил. Но у них что-то долго шла притирка — часто на занятия с побитым лицом приходила. В такие дни ставила двойки.

Сейчас ребята смотрели на нее с сочувствием, а она открыла классный журнал и листала его, проглядывая.

Поправив прическу, стала вызывать ребят к доске. На дом она задавала выучить стихотворение. Ребята читали вяло, и она ставила тройки. Кто не выучил — двойки.

Затем, пройдясь по классу, стала знакомить с новым произведением. Двоечники сидели понуро. Их будут бить. И ее, быть может, вечером муж отдуплит. Вот только за что, парни никогда не узнают.

В прошлом учебном году, в девятом классе, проходили «Вишневый сад». Глаз тогда его прочитал, и будто побывал в другом мире. Неужели на Руси, давно-давно, этот другой мир — был? Глаз удивлялся человечности персонажей. Над многими страницами он чуть не плакал. Его охватила тоска. Чего-то ему было жаль, но чего, не понимал он. И не попасть ему никогда, хотя ему очень хотелось, в дом Раневских — дом разрушен, не пройтись по аллеям вишневого сада — сад вырублен. А на его глазах вырубалось детство, под корень, как вишневый сад.

16

На зоне перед отоваркой всегда подсосы были. Курево кончалось. Но у воров и рогов в курках оно всегда оставалось. И если они закуривали, то даже бугры у них докуривать спрашивали. Глаз теперь окурки не сшибал: воры ему курево давали. Когда начался очередной подсос, ребята у Глаза просили окурки. И есть он лучше стал. И варганить у него никто не смел, наоборот, теперь, когда шла отоварка, Глаз с наволочками стоял у ларька и забирал у пацанов банки со сгущенным молоком и другую еду. Мах находился рядом, и попробуй не отдай только — в отряде корчиться будешь. Пацаны за это злились на Глаза. Но многие ему завидовали.

Теперь и бугры, не только помогальники, стали обходительнее с Глазом. Здоровались и улыбались. Ведь он протаскивал с промзоны палки, чтобы дуплить отряд, когда приказывал Птица. Рог ведь вначале актив обхаживает палками. Как-то Птица решил отряд отдубасить — уж слишком много стало за последнее время мелких нарушений, а ему надо досрочно освобождаться. Он подошел к Глазу в промзоне перед съемом и подал две палки.

– Глаз, чтоб обязательно пронес.

Глаз спрятал палки под бушлат. Но бугры прознали, и Томилец, бугор букварей, подошел к Глазу.

– Глаз, а Глаз, сделай дело спались на вахте с палками.

– Серега, не могу. Птица сказал, чтоб сегодня точно пронес.

– Ну хрен с ним, а ты спались. Поставит он тебе пару моргушек, а то весь отряд дуплить будет.

Глаз молчал. Если он пронесет палки, то бить будут всех, а его не тронут. Но если он спалится, то Птица только его отдуплит. Да и то, конечно, несильно.

– Ладно,— согласился Глаз,— спалюсь.

Но Птица видел, как с ним бугры разговаривали.

– Глаз, в натуре,— он улыбнулся,— смотри мне, если спалишься — отдуплю.

– Да нет, Птица, должен пронести,— ответил Глаз.

Но все же он с палками спалился, и рог поставил ему несколько моргушек, зато бугры его благодарили.

И Мах, бывало, дуплил Глаза, если он что-нибудь не мог исполнить, даже если это зависело не от него. Мах психованный был и объяснений не любил слушать.

В седьмом отряде жил цыган по кличке Мамона. Был он букварь и учился еле-еле. Часто получал двойки, и его Томилец дуплил. Но Мамона был борзый. Кроме воров и актива, он не признавал никого. Мамона был ложкарь. Он отвечал за ложки. Ложкари в зоне пользовались привилегией: не мыли полы, в столовую строем не ходили, а с алюминиевым ящиком, в котором хранились ложки, шли сзади отряда. Обязанность их была раздавать воспитанникам ложки, а потом собирать их и мыть на кухне. Ложкарей старались подобрать пошустрее, так как у забитого парня другие ложкари могли ложки воровать. А это значит, что несколько человек обедать не смогут: нет ложек,— и им придется ждать, пока ложки освободятся. Но тогда отряду подадут команду «встать», а те, кто сидел без ложек, только за еду примутся. А в отряд надо строем идти. И еще ложкари должны ворам и активу класть на стол ложки не погнутые, а новенькие. За гнутую ложку вор ложкаря отдуплит. Но Мамона борзый ложкарь был, и ложки у него не терялись. Наоборот, у ложкарей с других отрядов он незаметно ложки уводил. И курковал их. На черный день. Вдруг и у него кто-нибудь ложку свистнет. Но Мамона не только ложки с других отрядов воровал, но и старые старался поменять на новые. Подсунет гнутую, а урвет у зазевавшегося ложкаря сверкающую. Из ложкарей на зоне он был самый борзый.

В каждом отряде были воспитанники с мастью. Кого-то на тюрьме опетушили, кого-то здесь, в зоне, сводили на толчок, и он заминировался. Для таких воспитанников ложки были с отверстиями на конце. Чтобы — приметные. Такие ложки ложкари хранили отдельно и клали на стол мастёвым ребятам.

Мамона был высокого роста, худой, вертлявый. Одежда его всегда была просаленная, потому что он подолгу торчал на кухне, даже когда ложки помытые были. Повара, тоже воспитанники, Мамону не забывали, лишний черпачок баланды ему всегда был обеспечен.

Как-то вечером Глаз пошел в толчок и увидел толпу пацанов около кочегарки. Глаз спросил парня со своего отряда:

– Что тут такое?

– Да Мамона две двойки сегодня в школе получил, и его дуплить начали. А он сюда прибежал. Помогальник за ним. Мамона в кочегарку — и никого не пускает.

У Глаза с Мамоной отношения были хорошие. Протиснувшись между ребятами, Глаз вошел в полуосвещенный тамбур и замер. Мамона стоял у топки, держа над головой раскаленный добела стержень. Его черные узкие глаза яро сверкали. Сейчас Мамона был бешеный.

– Давай-давай, заходи сюда, заходи! — кричал он помогальнику.— Я раскрою тебе череп! Я в отряд ночевать не пойду, здесь останусь. И никто сюда не спускайтесь. Кто зайдет, железа получит. Ну, кто первый?

В толпе, кроме помогальника, уже и бугры появились. Они стояли впереди и смотрели на рассвирепевшего Мамону. Ни у кого из присутствующих не возникало сомнения, что Мамона решился раскроить череп любому, кто посмеет к нему приблизиться. Глаз в жизни не видал человека, доведенного до отчаяния, который в такую минуту и пятерых убить может. Он с благодарностью смотрел на Мамону. «Молодец, Мамона,— думал Глаз,— ты хоть за себя постоять можешь».

Но тут Глаза кто-то толкнул и стал впереди него. Это был вор третьего отряда Голубь.

– Мамона, брат, здорово! — закричал Голубь.— За двойки тебя ушибать собрались, вот падлы! Бей их, козлов, раскаленным железом! Правильно делаешь! Мамона, железяка-то у тебя остывает. Там, в углу, еще две такие есть, ты их сунь в топку. Накалятся — возьмешь.

Голубь — вор — выделялся среди всех воров. Он обладал авторитетом, которому и вор зоны мог позавидовать. Он никогда не бил пацанов и часто их защищал. Он с любым марехой, лишь бы у того не было масти, мог поздороваться за руку. Мамоне он решил помочь.

Когда заговорил Голубь, Мамона замолчал, но стержень не опускал. Голубь повернулся к парням. Ему нужен помогальник, который бил Мамону. Но вору неудобно спрашивать. Голубь определил его по лычке:

– Ну а ты что стоишь? Мамона двойку получил, а ты терпишь. Спустись и отдупли его. Что, конишь?

Помогальник молчал.

– Мамона, если он даст слово, что не тронет тебя, выйдешь из кочегарки?

– Выйду,— ответил Мамона и ниже опустил стержень.

– Ну а ты,— Голубь повернулся к помогальнику,— даешь слово, что не тронешь Мамону?

Помогальнику тоже нужна была какая-то развязка.

– Даю.

Голубь спустился к Мамоне, и тот бросил стержень в угол.

Вскоре ушел на взросляк Кот, по концу срока освободился Игорь и следом за ним — Мах. Птица в воровской угол пригласил спать активистов. И в отряде не стало воров. Шустряков было в отряде несколько человек, но ни один из них на вора отряда и даже просто на вора не тянул. Потом, чуть позже, обшустрятся и станут ворами.

На второй день после освобождения Маха бугор сказал Глазу, чтоб он из воровского угла перебрался в середину спальни.

Кончилась легкая жизнь у Глаза. Его сразу бросили на полы. И дуплить стали, как и других, и даже сильнее. Мозырь борзость Глазу простить не мог. А потом Глаза хозяйкой, без всякого согласия, назначили. В активисты произвели. Он сопротивлялся как мог, отказывался от хозяйки, но бугор сказал:

– Нам нужен борзый хозяйка, а не такой, как Пирамида. Ты, Глаз, потянешь.

И вот Глаз стал членом хозяйственной комиссии отделения. Это самая низшая и самая ответственная должность у активиста колонии. Хозяйка отвечает за постельные принадлежности. В банный день надо собрать простыни, наволочки, полотенца и отнести в баню. Там по счету сдать и получить новые. Принести и раздать ребятам. Но рогу, бугру и шустрякам надо выбрать поновее. Не лягут они спать на простыни с дырками. И всегда в запасе надо чистые полотенца иметь. Загрязнится полотенце у рога — он бросит его хозяйке и чистое потребует. Если его нет — дуплеж. Но и не это главное даже. Самое страшное — это когда пропадет из спальни конверт. Конверт — это одеяло, заправленное вместе с простыней. Конечно, если в отряде что-то теряется, то и с дежурного не меньше спрашивают. Но хозяйка отвечает за все.

До Глаза хозяйкой был Пирамида. У него была большая угловатая голова и напоминала перевернутую пирамиду Хеопса. Пирамида сильно опустился, став хозяйкой. Часто в спальне терялись простыни и полотенца, и бугор дуплил его. У Пирамиды была отбита грудь, и он с одного удара отключался. Он был кандидат в амебы. Неизвестно, как он вообще жил, чем держался, но более слабые духом давно бы залезли в петлю. Лицо его было некрасивое, лоб большой и скошенный, губы толстые. И часто его били лишь за то, что он такой неуклюжий и имеет отталкивающую физиономию.

На улице — холодища, и многие со сна в толчок не пошли. Потом, когда заправили кровати и умылись, высовывали в притвор нос и, втягивая морозный воздух и говоря «бр-р», бежали в толчок.

Полы в спальне у семиклассников мыл Пирамида. Он ползал под кроватями в рваных носках. У него ночью украли ботинки. И за водой в туалетную комнату по холодному полу он в драных носках шлепал. А теперь под шконками сверкали его грязные пятки.

Вымыв пол, Пирамида сел на кровать — ноги погреть. Он поднял их, чтоб они полу не касались, и так сидел, ожидая построения. В чем идти на завтрак, не знал. Многие видели, как Пирамида с тазиком и тряпкой босый носился, но никому до него дела нет. Уже построение прокричали, и ребята строиться выходили, как в спальню расконвойник зашел и крикнул:

– Пирамида, в раздевалке валенки есть. Пирамида потрусил в раздевалку. Надел валенки, но тепла не почувствовал. Подняв по очереди ноги, он увидел, что у валенок нет подошв. Они аккуратно вырезаны. Потому и валялись в раздевалке.

Парни, когда Пирамида шел вдоль строя, смеялись:

– Смотрите, Пирамида ворует. В валенках!

Ребята не знали, что у валенок нет подошв.

До столовой он шел, даже не пританцовывая. А пацаны все подкалывали Пирамиду:

– Новый вор в отряде объявился — Пирамида!

Ему сейчас хотелось одного — простыть. Чтоб попасть в больничку. На улице — не меньше сорока.

Позавтракав, ребята шустро выходили из столовой. Чашки со столов Пирамида и Глаз к амбразуре потащили бегом и шли на выход последними. Выйдя в тамбур, они хотели юркнуть на улицу, как с улицы зашел дежурный по отряду, помогальник Мозырь.

– Что вы шастаете, отряд ждет вас, — крикнул он и поставил серию моргушек Пирамиде. Пирамида от последнего удара стукнулся головой о стену и медленно опустился на бетонный пол. Он сел в угол на задницу и кайфовал. Ноги в дырявых носках вылезали из вырезанных подошв и откинулись в разные стороны. Шапка валяется рядом. Помогальник, хлопнув дверью, скомандовал отряду «шагом марш». Из столовой в тамбур зашел воспитатель, Андроник Александрович. Пирамида не столько от боли, сколько от невозможности в проклятом Одляне жить по-человечески искривил лицо и заплакал горькими слезами. В углу, около двери, намерз лед. Пирамида сидел на нем, и по его некрасивому лицу текли крупные слезы. Андроник Александрович наклонился.

– Ну, хватит, хватит, кто тебя? — спросил он, беря за руку Пирамиду и помогая ему встать.

Пирамида встал, но продолжал плакать. Воспитатель погладил его, как ребенка, по голове и надел на него шапку.

– Пошли, — сказал Андроник Александрович.

Глаз побежал догонять отряд.

Андроник Александрович в воспитательскую вызвал рога отряда Птицу.

– Толя, ты знаешь, у Семенова ночью украли ботинки?

– Нет, не знаю, — ответил рог.

– На улице сорок два градуса, а он ходит в валеиках без подошв. — Воспитатель помолчал. — До построения чтоб нашли ботинки.

Через несколько минут Пирамиду обули в довольно сносные ботинки, и отряд потопал в школу.

Глаз на занятиях думал о воспитателе Андронике Александровиче. Не ожидал он, что тот может оказаться таким ласковым и побитого пацана приголубить. Чекист, а такой добрый.

17

Вечером, придя с работы, ребята увидели, что на кровати нет одного конверта. Бугор подошел к Глазу и тихо сказал:

– Глаз, конверт свистнули. Спокойно, не надо шума поднимать. Давай пораскинь мозгой и достань. Ты сможешь. Ты не Пирамида.

На улице стояла холодина. Прошедшей ночью ребята спали, кутаясь в бушлаты. А теперь один пацан на ночь без простыни и одеяла останется. Ответственность за пропажу нес дневальный по отряду. Но бугор — председатель совета воспитанников отделения — был больше всех заинтересован найти одеяло. А Глаз — хозяйка — крайний оказался. Конечно, бугор мог пойти к начальнику отряда и доложить о пропаже. Но чем поможет начальник? Да ничем. Он просто скажет: как потеряли, так и ищите. Да и где ему взять? Не принесет же он его из дому.

Глаз лихорадочно соображал, где бы стянуть конверт. Пойти к другому отряду и понаблюдать в окна, и если в какой-нибудь спальне окажется мало людей, то можно через форточку с ближайшего второго яруса стянуть конверт. А вдруг — заметят? Если догонят, отдуплят за милую душу. Тем более — будут бить чужака. «А что,— подумал Глаз,— если стянуть конверт со своего отряда? С отделения букварей. Если меня даже и заметят, то дуплить будет Томилец. На первый раз он меня простит. В тот раз палки по его просьбе проносить не стал. Если что, я ему про это напомню». И Глаз пошел в спальню букварей. Томильца не было. Многие ребята в ленинской комнате смотрели телевизор.

Глаз вышел на улицу. Обошел отряд и встал около окна спальни букварей.

На кроватях рядом с окном — никого. Он залез на подоконник и надавил форточку. Она поддалась. Кончиками пальцев дотянулся до второй форточки и надавил. Она распахнулась. Глаз наполовину пролез в форточку, со второго яруса за конец схватил конверт и потянул. Форточки он оставил открытыми и, спрыгнув на землю, побежал вокруг отряда к окнам своей спальни. Перед тем как выйти на улицу, форточки первого от угла окна Глаз оставил открытыми на случай удачи. И теперь он кинул в них свернутый конверт, который упал на второй ярус кровати.

Зайдя в спальню, он разостлал конверт на кровати и рассказал бугру, где его тяпнул.

– Правильно, Глаз,— сказал бугор,— пусть буквари не спят.

Глаз написал домой, чтоб мать сходила к Сеточке и попросила ее погадать на картах. Сеточка — это кличка старухи, отменной гадалки. Карты ей только правду говорили. Про Сеточку рассказывали, что она поповская дочка и у нее на огороде запрятаны несметные богатства. В коллективизацию в колхоз не вступила и всю жизнь девой прожила, выращивая скот.

Чего только про Сеточку в Падуне не говорили! И что курицам она кладет на подкладку золотые яйца, и что сундуки у нее ломятся от мехов. Кур она давно не держала, и стайка стояла разваленная. Ян однажды проверил стайку в надежде найти золотое яйцо. Но там даже и куриного не оказалось.

Сеточка жила в одном переулке с Проворовым, безногим сапожником, и Ян как-то любопытства ради решил зайти к ней в убогий домишко. Домишко у нее был настолько маленький, что не хватало одних курьих ножек — и было б как в сказке. Он постучал в обитую фуфайкой дверь и услышал:

– Кто там?

– Я,— ответил Ян и распахнул дверь.

Дверь изнутри была занавешена ветхим одеялом, чтоб не выпускать тепло, и Ян когда откинул его рукой, то лбом уперся в зад коровы. Ян протиснулся и стал рядом с коровой, рога которой смотрели в окно.

– Чего тебе надо? — спросила Сеточка, вставая с кровати. Кровать стояла около небольшой печки.

– Меня мать послала, просила тебя зайти,— соврал Ян.

Мать с Сеточкой дружила и в лютые морозы пускала ее ночевать. Матери она часто гадала на картах.

– Ладно, скажи, зайду.

В домишке была такая темнота, что Ян, кроме коровы, кровати и печки, ничего не смог разглядеть. Электричества она себе не проводила, а пользовалась керосиновой лампой.

Ян знал от людей, что Сеточка в холода заводит корову в домишко. Отремонтировать стайку она почему-то не хотела.

Хоть Сеточка и старая и высохшая была, но на себе волочила из лесу на дрова стволы берез, обрубленные от сучков.

И вот Глаз получил из дому письмо. Мать писала, что Сеточка на него сгадала. Выпало ему «скорое возвращение домой через больную постель и казенный дом». Глаз задумался. «Как же это так, что вернусь я домой через больную постель? Чтоб меня по болезни отпустили из Одляна, надо заболеть так сильно, чтобы лежать при смерти. Да если я и умирать буду, мне не поверят. Скажут — косишь. Врут, наверное, Сеточкины карты. Так. Дальше. После того как я приеду домой, мне падает казенный дом. Опять, значит, тюрьма. Меня что, больного опять посадят? Нет, это что-то не то. Неправду нагадала Сеточка».

И не принял Глаз близко к сердцу слова Сеточки, а через несколько дней и совсем забыл про «скорое возвращение домой через больную постель и казенный дом».

Жизнь Глаза стала невыносимой, и он вновь начал уповать на письмо, отправленное начальнику уголовного розыска. «Но почему же, почему, — думал Глаз,— меня не вызывают в Заводоуковск? Ведь после второго письма Бородин прискакал сразу. А во втором я там подробно описал, что самый хреновый следователь не должен усомниться, что я был свидетелем преступления. Что еще написать, чтоб точно вызвали? Остается одно: я сам являюсь участником преступления. Но такого письма я вам не напишу. Я только свидетель, свидетель, свидетель. Ну что же вы, бараны, не можете быстро сопоставить факты. Не составляет труда позвонить в омутинскую школу или съездить туда и спросить, была ли в вашей школе кража спортивного кубка.

Я же написал, что мужики выставили стекла на первом этаже, а потом их не вставили. Учителя не могли этого не заметить. Неужели у вас есть сомнения, что я не ехал поездом Томск — Москва? Потерпевший свой поезд помнит. Я описал разговор, который был в тамбуре, ведь потерпевший должен помнить разговор. Ну а шампанское? Откуда я мог узнать, что у него было шампанское и лежало вместе с книжками в рюкзаке?

Скоро два месяца, как отправил письмо, а они му-му тянут. Вызывайте скорее, и мы вместе будем искать этих матерых преступников и шпионов иностранных разведок. А что, если у меня ловко вьйдет, если я смогу их провести, меня могут и на свободу выпустить, чтоб я помог найти шпионов. Чтоб спиртзавод цел остался. Неужели вы, ротозеи, хотите оставить шпионов гулять на свободе? Тогда они ограбят и убьют еще не одного человека и к чертовой матери пустят на воздух не один спиртзавод.

И все-таки меня вызовут. Ну не могут не вызвать. Вот тогда я и потуманю им мозги. Им никак не доказать, что мужика грабанули мы. А я буду этими шпионами прикрываться. Буду упорно стоять на своем, что главная их цель — диверсии. Что ж, заводоуковский уголовный розыск, я бросил вам вызов».

Лютые морозы злобствовали по всей стране. В бараках спать было холодно, и бушлаты не помогали. А у Глаза, как назло, украли шерстяные варежки. У марех-то и никогда не было ни шерстяных носков, ни варежек, но у Глаза при ворах было все. Вначале у него носки украли, а сейчас вот и варежки. Бушлат его новый, который он при Махе с вешалки снял, даже не спрашивая, чей он, теперь у него тоже сшушарили. И хилял он теперь в потрепанном.

А тут зону облетела печальная весть: в четвертом отряде пацан задавился. Отрядам на работе скомандовали съем, а в четвертом человека не хватает. Куда же он в такой лютый мороз куркануться мог? Долго его искали, и никому в голову не приходило в подсобку заглянуть, где заготовки хранились. Там каркасы от диванов стояли один на другом. И парень на верхний каркас положил крепкую палку, привязал к ней веревку, спустился внутрь и удавился. Из-за каркасов его не видно было. Никому и в голову не пришло туда заглянуть, уж слишком приметное место.

Срок у парня был полтора года, почти половину — отсидел, а вот удавился. Многие удивлялись — не мог десять месяцев дотерпеть. А парня этого в отряде сильно зашибали. Бугор все его фаловал за щеку взять, за это житуху дать обещал. А парень решил умереть лучше, чем сосать.

Похоронили его на одлянском кладбище, где много было могил воспитанников. Говорят, кого хоронили, даже креста не ставили. Воткнут в рыхлую землю кол, а на нем номерок, и привет.

В этот день, когда задавился пацан, Глаз около обойки увидел варежки шерстяные. Глаз знал, что тело пацана вынесли совсем недавно и варежки кто-то выбросил — носить их теперь было западло: варежки к покойнику прикасались. На зоне много всяких подлянок было. С вафлером никто не разговаривал. На толчок с конфеткой во рту никто зайти не мог — это была первая подлость в Одляне. Или проглоти конфетку перед толчком, или выплюнь ее. В подсос, бывало, у пацанов курева нет, а мина какой-нибудь сигареты шмаляет. Ни отобрать, ни попросить у него никто не посмеет: парень заминирован. Если спрашивал докурить воспитанник, который не знал, что он мина, тот говорил: «Нельзя». Это означало, что он не может дать окурок, потому что он мастёвый. Но некоторые ребята втихаря брали у минетов окурки.

И вот Глаз стоял перед варежками. Они были новые, вязанные с цветной ниткой. Взять или не взять? «Возьму-ка я их,— решил Глаз и, сунув в карман, пошел в станочный цех за заготовками.— На нашем-то отряде никто ведь не знает, что в этих варежках покойника выносили. Их, наверное, никто и не видел. А что здесь поганого, ну вынесли в них парня, и почему их надо теперь выбрасывать, если на улице такой холодище?»

Вернувшись в обойку, Глаз стал шканты строгать для деда. Деду было больше семидесяти, он был веселый и разговорчивый. Великолепный столяр!

– Как, Глаз, жмет на улице? — улыбнулся дед, положив киянку на верстак.

– Жмет. Еще как!

– Лето жаркое будет, — дед помолчал. — К дочери летом поеду. На Севере она живет.

И дед о дочери стал рассказывать.

Глаз с дедом редко работал, но о дочери слыхал.

– Дед, расскажи, как здесь раньше жизнь на зоне была? А то разное говорят.

– Да лучше, чем сейчас. Я с самого основания работаю. В двадцатых годах здесь золото нашли, вот и разросся поселок. А потом и колонию построили. Одни воры были. И пацанам неплохо жилось. Я отсюда на фронт уходил. А когда пришел, актив уже был и забор поставили. А как они между собой раньше дрались! Ну дела. Когда забора не было, и побегов не было. А как актив появился, над пацанами издеваться стали. Две власти — и каждая командовать хочет. Сапунов-то, мастер у станочников, когда сидел — рогом был. Бил ребят сильно. «Ну, — сказали ему перед освобождением, — приедешь домой — вилы в бок». Он и не поехал домой. Здесь и остался. Который уж год мастером. И даже в отпуск домой не ездит. Да что говорить — власть-то от антихриста.

18

Шел третий месяц как Глаз послал письмо Бородину, а его на этап не забирали. Дуплили его в последнее время часто. Не будь он хозяйкой, легче бы жилось. А то полотенце в спальне пропадет — доставай, а то и простынь на мыло сядет. Не достанешь — помогальник грудянку отшибает. «Одлян, проклятый Одлян! Вот когда освобожусь, возьму и целую посылку полотенец, наволочек и простынь в зону на седьмой отряд вышлю. Пусть их хозяйкам раздадут. Хоть месяц горя знать не будут».

Раз на этап не забирали, Глаз решил простыть и попасть в колонийскую больничку. Стужа на улице лютая. Ночью он встал и пошел в толчок. А в толчок ночью только в одном нижнем белье выпускали. Возвращаясь обратно, он перед отрядом лег на обледенелую дорожку грудью. Минут пять пролежал, замерз. «Воспаление легких я должен получить»,— подумал Глаз и пошел в отряд. Но он не простыл. Даже кашля не было. На следующую ночь он опять лег грудью на обледенелую дорожку, но простуда его не брала.

Дня через два он еще раз решил попробовать. Выйдя из отряда, на углу столкнулся с Пирамидой.

– Глаз, — сказал Пирамида, — ты не знаешь, как можно простыть?

– Ложись вон грудью на дорожку и лежи. Простынешь запросто.

– Да я уже несколько ночей лежу. Но не простываю.

– Не знаю тогда.

Пирамида пошел в отряд, а Глаз, размышляя, в толчок. «Как же попасть в больничку?»

Когда Глаз жил в третьем отряде, то горячей водой ошпарился парень-кочегар, и его забирали в больничку в Челябинск. Воспитатели и парни суетились, срочно собирая его в дорогу. Многим ребятам хотелось оказаться на его месте. И Глазу тоже.

Глаз шел по зоне. Здесь, напротив больнички, была разбита клумба. Летом, идя мимо клумбы под сенью деревьев, он всегда замедлял шаг. Цветы пахли дурманяще и напоминали запах пряников. И он, голодный, вдыхал аромат.

Сейчас клумба была под снегом, и голые деревья гнулись от порывистого ветра. И голодному Глазу захотелось лета, аромата цветов и запаха пряников.

Обойка чуть раньше закончила работу, и парни грелись у труб отопления.

– С письмами у меня ничего не получается,— сказал Антон, приложив руки к горячей трубе.— Я уже штук пять послал первому секретарю, уж как я его ни материл, а толку нет. Не отдает он их в милицию. Значит, не привлекут и на этап не отправят.

Антон достал из кармана две длинные иголки, которыми гобелен сшивали на диванах. Иголки были связаны нитками, и острые концы торчали в разные стороны. Длина иголки была чуть ли не с ладонь.

– Как думаешь, Глаз, смогу я их проглотить?

– Да нет, Антон, больно уж длинные. Иголка сразу в горло воткнется.

– А если так? — Антон достал из кармана маленький шарик вара и нанизал его на иголку.— Так ведь проглочу. Иголка никуда не воткнется.

Антон широко открыл рот, затолкнул в глотку иголки и проглотил.

– Ну вот, а ты говорил — не проглотить.

Он сделал это так быстро, что Глаз и опомниться не успел.

– Теперь-то меня точно в больничку заберут. В Челябинск. Пусть делают операцию и достают.

Глаз молчал. На душе у него так муторно стало, и он отошел от Антона.

Скоро съем прокричали, и парни двинули на улицу. К Глазу подошел бугор букварей Томилец.

– У меня к тебе базар есть.— Томилец посмотрел по сторонам.— Манякин говорит, что он две иголки проглотил на твоих глазах. Правда это?

– Правда, Томилец.

– А не врешь?

– Зачем мне врать? Я даже моргнуть не успел, как он глотнул их.

Из-за дверей вышел начальник отряда.

– Петров,— сказал начальник отряда,— почему ты не помешал Манякину проглотить иголки?

– Виктор Кириллович, я даже и не поверил ему, что он такие длинные глотанет. Все было так быстро, что я и помешать бы не смог.

Перед ужином начальник отряда вызвал Глаза в воспитательскую.

– Петров, объявляю тебе наряд вне очереди. Завтра на туалете отработаешь,— сказал Виктор Кириллович.

«Толчок, толчок»,— пронзило все внутренности Глаза.

– Виктор Кириллович, за что? Что я сделал?

– Наряд вне очереди.

– Виктор Кириллович, он проглотил, а мне наряд!

– Должен был помешать…

– Да не думал я, что он проглотит.

– Все. Иди.

Глаз вышел из воспитательской. Все, толчок.

Умри, поселок Одлян! Провались в тартарары весь Миасс с его красивейшими окрестностями, но только не допусти избиения Глаза. «О, нет-нет,— обливаясь кровью, кричала его душа,— я не хочу этого! Я не хочу идти на толчок. Не хочу жрать застывшее говно. Я ничего не хочу. Как ты поступил, Антон? Да он мной подстраховался на случай, если ему не поверят. И ему не поверили. И призвали меня, чтоб я подтвердил. Но что я мог сделать, Господи, что? Теперь мне — толчок, ему — больничка. Меня — ушибать, а он будет балдеть на белых простынях и радоваться, что обхитрил все начальство».

Спал Глаз плохо. Часто просыпался. И снился ему кровавый сон. Кровавые отблески кровавого бытия кровавыми сполохами кроваво высвечивали кровавую эпоху. Кровавый цвет везде. Он залил всю долину Одляна. Кровавыми стоят две вершины, между которыми, как говорит предание, проезжал Емельян Пугачев. Течет кровавая вода в реке Миасс. Начальник колонии — кровавый майор,— мерно ступая по обледенелой бетонке, припорошенной снегом, подходит к толчку, где его ждет начальник седьмого отряда. Хозяин выпятил пузо, сунул папиросу в рот и ждет не дождется, когда Глаза поведут на толчок. Но вот его привели. Из толчка — крики, и вот она — кровь Глаза, кровь тысяч малолеток устремляется в двери, сносит их я вырывается на простор. Начальник колонии бросает папиросу, пригоршнями зачерпывает кровь, пьет и обмывает ею лицо, словно родниковой водой, и блаженствует. Криков из туалета не слышно. Майор и капитан медленно удаляются в сторону вахты. На обледенелой бетонке остаются их кровавые следы.

«Это хорошо, что ты попал в Одлян, это хорошо, что тебя поведут на толчок»,— услышал Глаз голос.

«Сильно изобьют?»

«Этого я не скажу. Ждать осталось немного. Утром тебя поведут. Но я тебя помню».

«Неужели не заберут на этап?»

«Из Одляна ты вырвешься…»

Утром Глаз, заправляя кровать, вспомнил кровавый сон и разговор с невидимым. «Да это же мне во сне приснилось», — подумал он и услышал окрик помогальника:

– Глаз, что ты копаешься, давай быстрей.

Помогальник — это с ним при Махе борзонул Глаз — торопил его на толчок.

Из отряда они вышли вдвоем. Глаз нес ведро и старенький веник. Мозырь шел с крепкой палкой. «Это хорошо, что он ведет меня один. Все-таки один бить будет, — думал Глаз. — Неужели, сука, сильно отдуплит меня? Вон какую палку взял. Не скоро сломается».

Был выходной. Около толчка — никого. Глаз шел впереди Мозыря по кровавому пятачку. Здесь всегда дубасили пацанов.

– Ну, Глаз,— сказал Мозырь и ударил его палкой по богонельке.

В этот момент со стороны третьего отряда раздался окрик:

– Мозырь, подожди!

К толчку спешили два вора: Голубь и Компот.

– За что Глаза на толчок? — спросил на ходу Компот.

– Да этот, Раб КПСС, иголки проглотил, а Глаз видел и не помешал.

Компот встал рядом с Мозырем и, глядя ему в глаза, произнес:

– Ну, Раб проглотил, а Глазу — толчок? Раба и ведите.

– Раба еще вчера в больничку отправили, а Кирка Глазу наряд выписал.

– И ты будешь его дуплить?

– Кирка приказал.

– Мозырь, хочешь, я сейчас возьму у тебя палку и расщепаю ее о твой шарабан? — спросил Компот.

Мозырь посмотрел на Компота, потом на Голубя, который все молча стоял и курил.

– Пусть Глаз подметет толчок, а ты, Мозырь, его не тронь. Усек?

– Ладно,— ответил Мозырь.

Глаз пошел подметать толчок. Голубь не спеша тронул в отряд, а Компот остался с Мозырем.

Все воры хорошо знали Глаза, он не раз к ним ходил с поручениями от Маха.

В отделении букварей жил хлеборез Дима. Когда Глаз пришел на зону, Дима был забитым пацаном и Томильца, тогда помогальника, пуще огня боялся. Но вот в столовой освободилось место хлебореза, воры и актив протолкнули туда Диму. И он, работая в столовой, воров и актив седьмого отряда мазево подогревал. Самых авторитетных мяском баловал. Половину мяса съедали воры и роги. А для пацанов оставалась одна баланда.

Дима за полгода в столовой обшустрился и, кроме рога отряда и Томильца, никого не кнокал. Дима был здоровенный парень, около двух метров, и обладал недюжинной силой. И вот как-то активисты решили повеселиться и четвертую часть отряда загнали в ленинскую комнату, сказав, что за двойки дуплить будут.

В ленинскую комнату, в окружении актива, улыбаясь, зашел Дима. На руках — шубенки.

– Построились, — крикнул Птица, и ребята встали по два. — Сегодня вас Дима будет отоваривать. Всего по одной моргушке. Кто первый?

Пацаны стояли и смотрели на Диму. Никто первый выходить не хотел.

– Пирамида, — сказал Птица, — выходи. Пирамида вышел и встал перед дверью. Дима подошел к нему и, размахнувшись, ударил правой рукой, одетой в шубенку, по левой жевалке. Пирамиду как ветром сдуло. Он вылетел в двери. Активисты, да и все ребята, кого сейчас Дима бить будет, засмеялись.

– Следующий!

И парни выходили к Диме, и тот длинными, мощными маховиками вышибал всех в двери. Если б на его руках не было шубенок, он бы не одного пацана зашиб.

Зону облетела новость: бугор букварей с седьмого отряда, Томилец, опетушил новичка. Недолго думая новичок пошел и заложил Томильца начальнику отряда.

Кирка доложил начальнику колонии, и Томильца, а следом и новичка, вызвал хозяин. Новичок рассказал, как Томилец пригласил его в каптерку, избил и изнасиловал.

– Если вы не привлекете его,— сказал новичок хозяину,— то ко мне через несколько дней приезжают родители. Я им пожалуюсь. Мой папа — профессор медицинского института, мама — второй секретарь райкома партии.

Челидзе не захотел усложнять дело и дал команду, чтоб председателя совета воспитанников двадцать пятого отделения привлечь за мужеложство к уголовной ответственности, а новичка чтоб никто и пальцем не трогал.

Томильца увели в дисциплинарный изолятор и с первым этапом отправили в златоустовскую тюрьму.

Новичка за то, что он заложил Томильца, невзлюбил весь отряд. Невиданное дело на зоне — идти и заложить активиста. Новичок, взлелеянный папой и мамой, воровских законов принимать не хотел и, поняв, что на зоне жить ему придется тяжко, при первом же случае фуганул на бугра, надеясь, что после этого его никто бить не будет. И он не просчитался. Ударить его после запрета хозяина никто не мог. Над ним лишь зло смеялись.

Глаз был хозяйкой, но лычки пока не носил. Но скоро ему вручат остроконечный четырехугольный ромб с красной полоской у нижнего конца, и он должен его надеть на грудь. По телу Глаза проходит дрожь. Он, которого каждый день долбят, должен носить знак с кровавой полоской. Эту красную лычку ненавидят большинство воспитанников, и лишь актив, добиваясь досрочки, носит ее на груди. Красный цвет приносит одни страдания пацанам. Их бьют активисты, нанося удары рукой, на которой красная повязка. Начальники отрядов с красными околышами на фуражках подписывают им чуть ли не смертные приговоры на толчок.

Во многих тюрьмах на малолетке, если одежда у пацана красная, ее выбрасывают в парашу. Если родители принесли сигареты в красных пачках, все сигареты летят в парашу, даже когда подсос. Копченую колбасу, хоть она и не совсем красная, пацаны тоже бросают в парашу.

Глаз на этапе слышал — ему взросляк рассказывал,— что в одной из колоний красный цвет был западло и малолетки колбасу выбрасывали в толчок. Рядом с колонией несовершеннолетних, через забор, стояла колония взросляков. Мужики прослышали, что пацаны колбасу бросают в толчок, и сказали, чтоб они ее через забор им пуляли. И полетела колбаса к взрослякам.

В седьмом классе Глазу легче было учиться. На работе дела шли неплохо: не много ума надо диваны таскать да локотники по текстуре подбирать А вот простыни и полотенца часто терялись, и его за это здорово дуплили. И в нарядах на столовой зашибали. А тут Кирка сказал, чтоб к Новому году все были с лычками. Кровавую лычку надеть придется. Но ведь на взросляке ему в лицо бросят: «Падла, активистом был, красную лычку носил»,— и что он в оправдание ответит?

Вспомнилось Глазу — он читал в какой-то книге,— если проглотить мыла, то обязательно будет понос. Вечером бугор неплохо отделал Глаза, и он пошел в туалет. Левая бровь опять дергалась. Глаз стал умываться и незаметно, отломив от мыла кусочек, проглотил его и запил водой. Целый день он ждал, что живот заболит, а живот не болел и в туалет не тянуло.

После ужина в отряд пришел дпнк и сказал Петрову собираться на этап. Наконец-то его вызывали в заводоуковскую милицию. Глаз попрощался с земляками, с ребятами, с которыми был в хороших отношениях, и на их вопрос, для чего его забирают, ведь ему нет восемнадцати, ответил, что на переследствие. Ему завидовали.

На взросляк с седьмого отряда уходил всего один парень, Чернов, и Глаз с ним потопал на вахту.

ЧАСТЬ №3

НЕ СТРЕЛЯТЬ — БЕЖИТ МАЛОЛЕТКА!

1

«Воронок» трясло на ухабах.

«Я вырвался из Одляна! Из этого кошмара! Из этого ада! Сосите все…!!! Месяц-другой потуманю вам мозги.— Глаз вспомнил Бородина.— Все равно вам меня не раскрутить. Не расколоть. Не выйдет! А потом везите назад. Про-ка-чусь!»

Но вот и станция.

В окружении конвоя ребята подошли к «столыпину». Кто-то сказал конвою «прощайте», кто-то «до свидания». Глаз промолчал.

Глаз последним залез в «Столыпин». Его закрыли в купе к модно одетому парню.

– С зоны? — чуть улыбаясь, спросил он Глаза.

– Аха.

– На взросляк?

– Нет, я еще малолетка.

– А куда тебя?

– Сам не знаю.

– Ну, как там, в зоне?

– Как? — Глаз помедлил с ответом и подумал: «Сам, наверное, был на малолетке, а сейчас по взросляку канает», — и потому сказал: «В зоне как в зоне».

– Что, пацанов прижимают?

– Прижимают.

– Кто?

– И актив, и воры.

– Что, за себя постоять не могут?

– Постоишь… Ты был на малолетке?

– Не-е. — Парень помолчал. — А если я, к примеру, знаю самбо. Полезет один, я ему руку сломаю. Полезут много — я к стенке стану. Попробуй — напади!

– Нападут. Можешь не сомневаться.

Глаз проболтал с парнем до самого Челябинска. И лишь перед тем, как выходить, узнал, что парень — малолетка. Только с воли. Попал за драку. Парень коренастый. Веселый. И самонадеянный.

В челябинской тюрьме этап помыли в бане. И Глаза бросили к малолеткам. Все шли на зоны. Утром, когда повели на оправку, у Глаза начался понос. Мыло подействовало. Через несколько часов Глаз уже валялся в тюремной больничке и жалел, что не сменялся с ребятами одеждой.

В палате он был один. Окна палаты выходили на тюремный забор, за которым стояли многоэтажные дома. Верхние этажи из окна было видно.

Вечером, когда в окнах загорался свет, Глаз с жадностью наблюдал за ними. Там, за окнами, идет вольная жизнь. Кто-то празднует день рождения, кто-то закатывает свадьбу, кто-то просто, без всякой свадьбы, целует девушку и кладет ее на кровать.

Ах, как Глазу хочется на волю, и зачем только его положили в палату, окнами выходящую на улицу. Как будто тюремное начальство хочет его подразнить: смотри, как за забором люди хорошо живут, а ты, вор, парнишка, лежишь в тюремной больнице. Тебе тоже надо быть на свободе, ты — человек, но тебя на свободу выпускать нельзя. Не исправился. Чего доброго, опять ограбишь. Если тогда не убили учителя, сейчас двоих замочите.

Глаз положил подушку так, чтобы лежа видеть окна домов. Он отдыхал. Одлян позади. Можно и расслабиться. Над ним ни рогов, ни воров.

Одно было плохо: курево кончилось. А попросить нельзя. Не дадут. В палате не курят.

Наступило 31 декабря. Сегодня люди будут встречать Новый год.

День прошел медленно. А вечером, когда засветились окна, Глаз стал смотреть на волю. Люди подходили к окнам и задергивали шторы. Все готовились к Новому году.

«Что сейчас делает Вера? Тоже, наверное, накрывает стол и задергивает шторы. Праздновать будет дома или с подругами? А может, с ребятами в компании?.. Хорошо бы сейчас на нее взглянуть. Хоть бы на фотографию. Но нет у меня фотографии. В эту новогоднюю ночь, может быть, кто-то ее поцелует». Глаз уткнулся в подушку.

Он оставил одну сигарету. «Наверное, уже двенадцать…» Глаз налил в кружку воды, мысленно чокнулся с Верой и залпом выпил всю кружку.

Прошло пять дней. В больничке ему надоело. Скучно. Курева нет. И как-то он сказал медсестре:

– Я могу сам себя вылечить.

– Как? — спросила она.

– Принесите мне марганцовки.

Медсестра принесла ему жидко наведенный раствор. Он выпил.

На другой день он при обходе сказал врачу:

– Я выздоровел.

У него взяли анализ и сказали, что еще будет лежать. Но как ему не хочется!

И тогда он стал часто стучать в кормушку, вызывая врача. Говорил, что он здоровый. Но его из больницы не уводили.

Он стал грубо разговаривать с обслуживающим персоналом, покрикивать на дубака, без всякого дела стучать в кормушку и петь песни. Это подействовало на надзирателей. Он им надоел. И его отвели в камеру. В камере он сменялся одеждой, переночевал ночь, и его забрали на этап, в Свердловск.

В свердловской тюрьме Глаза закрыли в камеру к взрослякам. «Не буду говорить, что я малолетка. Разберутся — переведут».

Камера — огромная. Глаз ни разу в таких не сидел. В ней человек полтораста. По обе стороны двухъярусные нары. Но спали зеки и под нарами, это был как бы первый ярус.

Дым стоял коромыслом. Многие взросляки ходили от духоты в трусах.

Глаз как вошел в камеру, так и остановился возле дверей. Все места заняты. Он положил матрац на пол и закурил. Но тут к нему подвалил до пояса раздетый парень.

– Откуда будешь? — спросил он.

– Из Тюмени.

– Из Тюмени, — повторил парень и отошел.

Этапники просочились сквозь заключенных и заняли места на полу, кто где мог. Положили матрацы на пол, и кто сел на них, кто стоял рядом.

– С Тюмени кто есть? — раздался голос в конце камеры.

«О, земляк», — подумал Глаз и продрался сквозь заключенных.

– Кто с Тюмени спрашивает?

– Я, — сказал мужчина лет тридцати, сидящий с краю на нарах.

Он был до пояса раздет и оценивающе смотрел на Глаза. Раз тот молчит, Глаз спросил:

– Ты с Тюмени?

– Да, — ответил мужчина, затягиваясь сигаретой и улыбаясь.

Вокруг него сидело несколько парней, тоже раздетых до пояса.

Видя, что мужчина молчит, Глаз опять спросил:

– А где ты жил?

– По Российской, — ответил он и улыбнулся.

– Я не знаю такой улицы.

– Как не знаешь? «Российская» — в каждом гастрономе.

Ребята засмеялись.

Глаз понял, что его разыграли. И дошло также до Глаза, что в каждом гастрономе — водка «Российская».

– Ты откуда идешь? Из Тюмени? — спросил мужчина.

– Нет. Из Челябинска. В Тюмень.

– С малолетки?

– Аха.

– На взросляк?

– Нет, я малолетка.

– А как же тебя к нам закрыли?

– Этап большой. А я малолетка один. Вот и не разобрались.

Глаз сел на матрац и огляделся. Спать негде. В камере гул. Одни разговаривали, другие брились. Кто-то оправлялся в туалете. Нет, в этой камере сидеть невозможно. И Глаз сказал мужчине:

– Здесь даже спать негде. Пойду дубаку постучу. Скажу, что малолетка. Пусть переводят. А то всю ночь придется кемарить на матрасе.

– Давай, конечно. На малолетке хоть на шконке будешь, — поддержал мужчина.

Глаз взял под мышку матрац и продрался к двери. Постучал.

– Чего? — открыл кормушку дубак.

– Старшой, меня по ошибке закрыли сюда. Я малолетка.

– Малолетка? Что ты сразу не сказал? Сейчас. Как фамилия?

– Петров.

В камере малолеток были свободные места, и Глаз лег на шконку.

Дня через три — этап. Теперь на Тюмень.

В тюменской тюрьме его посадили в камеру к осужденным.

– Парни, а Юрий Васильевич работает? — спросил Глаз.

– Работает,— ответили ребята.

Юрий Васильевич работал воспитателем. Он был добряк, и все пацаны его уважали. Глаз постучал в кормушку.

– Старшой, я только с этапа. Мне Юрия Васильевича надо увидеть. Позови. Очень прошу.

«Сегодня пятница. Значит, до понедельника просижу в камере осужденных. А осужденным положены свиданки. Мне во что бы то ни стало надо встретиться с сестрой. Пусть передаст Мишке Павленко, чтоб молчал, о чем бы его в милиции ни спрашивали. Из падунских Мишка один знает, что Герасимова грабанули мы».

Перед ужином пришел воспитатель.

– Кто вызывал?

– Я,— подошел к нему Глаз.— Здравствуйте, Юрий Васильевич.

– Здравствуй. Как фамилия, я забыл.

– Петров.

– Ты что, Петров, из колонии к нам?

– Да.

– Зачем тебя вызвали?

– Сам не знаю.

– Чего ты хотел?

– Юрий Васильевич, вы не зайдете к моей сестре? Она живет на Советской, в доме, где милиция. Передайте ей, пожалуйста, пусть она завтра придет ко мне на свиданку.

– Мне сегодня некогда. Я живу в другой стороне. Обещать не могу. Но если будет время, зайду.

– Я вот письмо написал, если не зайдете, бросьте в почтовый ящик.

Воспитатель ушел, оставив Глазу надежду.

На письмо Глаз не надеялся. Оно придет, самое раннее, завтра в обед, а сестра может уехать на выходные в Падун. А в понедельник — поздно.

Томительно, в ожидании свиданки, прошла для Глаза суббота.

Сестра не пришла. «Значит, Юрий Васильевич не зашел. Значит, пролетел я со свиданкой»,— думал Глаз, лежа на шконке.

Два дня он отдыхал после этапа. Отсыпался.

В понедельник после обеда пришел Юрий Васильевич. Он, как и в пятницу, был в белом полушубке.

– Вот что, Петров, я к сестре зайти не смог. Бросил письмо. Тебя сегодня переведут в камеру к подследственным. Вызвали тебя по какому-то делу. Так что свиданки не будет.

Воспитатель поговорил с ребятами и ушел, а Глаза вскоре забрали с вещами и со второго этажа повели на третий и закрыли в камеру к взрослякам. Подследственным.

Камера маленькая, всего три шконки, и жило четверо зеков.

Глаз познакомился. Рассказал, что пришел с зоны. Зачем — и сам не знает.

Толя Панин — лет двадцати с небольшим, сидел за убийство. Он шел по второй ходке. Трое других сидели за мелкие преступления.

Лысоватый мужчина, лет тридцати пяти, сидел за воровство. Он казался старше своих лет. Глаз назвал его отцом, и он обиделся.

– Какой я тебе отец. Я еще молодой. Зови меня Дима.

Дима Терехов — весельчак, часто шутил, говорил тихо, будто кто мог подслушать. Он сидел давно, следствие затянулось, и Дима ходил в трико и домашних тапочках. К тюрьме, чувствовалось, привык.

Толя Панин попал недавно. Шел он в несознанку и был спокоен. Часто вспоминал волю и речь пересыпал лагерными поговорками.

В камере скукотища. Взросляки книг читали мало. Глаз взял одну, покрутил, прочитал предисловие, увидел, что нет картинок, и положил.

На третий день Глаза вызвали к Куму. Глаз зашел, поздоровался и сел на стул. Это был тот же Кум, у которого он прикинулся дураком, а в конце в припадке задергался.

На этот раз Кум находился в другом кабинете.

Он посмотрел на Глаза, вспомнил и сказал:

– Да, разыграл ты меня тогда. Я и вправду подумал, что у тебя не все дома, — Кум помолчал, с любопытством разглядывая Глаза, и продолжил: — Сейчас мы составим протокол. Как и при каких обстоятельствах ты оказался свидетелем преступления. — Кум протянул бланк. — За дачу ложных показаний — распишись.

Глаз расписался и обрисовал несуществующих мужчин, совершивших разбойное нападение на Герасимова. Чтобы не сбиться при частых допросах, Глаз описал их похожими на Робку, Генку и его самого — в основном цветом волос и ростом.

В камере он рассказал, куда его вызывали. В конце добавил, что дал Куму подписку за ложные показания.

И Дима сразу:

– А ты что, свидетелем по делу проходишь, раз дал подписку о даче ложных показаний.

Вот и влип Глаз, но сказал:

– Шьют мне сто сорок шестую. А я не совершал. Рассказал, что знал. Я, собственно, не участник и не свидетель. Пусть крутят, как хотят.

О своем деле Глаз не говорил. Да и никто о преступлении не болтает, особенно те, кто идет в несознанку. Вдруг в камере утка. Не дай бог.

Прошел месяц, как Глаза увезли с зоны. За это время он отдохнул от Одляна. В зоне Глазу казалось, что он разучился смеяться и смеяться больше не будет. Но за месяц он стал таким же, каким был на свободе, — все нипочем. От трубы — тюремного телефона — он почти не отходил.

Как-то вечером после отбоя Глаз подошел к трубе и постучал. Захотелось поболтать с земляком.

– Прекрати стучать! Кому говорят! Отбой! — Дубак несколько раз подходил к камере.

А Глаз как взбесился. Он назло дубаку взял валенок, приставил его к трубе будто кружку и кричал в него, вызывая камеры.

Надзиратель требовал прекратить безобразие, а Глаз вопил:

– Ты, дубак, дубина дубиноголовая! Ты что, не видишь, я кричу в валенок! А по валенку разве можно переговариваться? А? Чего зенки вылупил? Канай отсюда!

Явился корпусной, приземистой, с шишкой на скуле. Глаз помнил его по прошлому году.

– Выходи.

– Куда выходи?

– В коридор.

– Мне в камере неплохо, что я буду выходить.

– Уже сорок минут прошло после отбоя, а ты все стучишь по трубам. Выходи, тебе говорят.— Корпусной схватил Глаза за руку.

– Пошли.

– Никуда я не пойду.— Глаз вцепился другой рукой в шконку.

На лице корпусного покраснела шишка. Лицо побагровело. Он схватил Глаза за руку, что вцепилась в шконку, и рванул на себя. Глаз от шконки не оторвался. Корпусной выкрутил ему свободную руку за спину и подтянул ее к затылку. От резкой боли Глаз отпустил руку, и корпусной выволок его в коридор. Здесь он выкрутил ему за спину другую руку и теперь обе руки подтянул к затылку. Глаз согнулся и заорал. Корпусной толкнул его коленкой под зад, и Глаз засеменил по коридору. Он почти бежал, корпусной все поднимал ему руки, и Глаз орал от боли. Ему никто еще так руки не выкручивал.

Корпусной закрыл Глаза в боксик. Глаз провалялся на бетонном полу до утра. В боксике была невыносимая жарища.

Утром Глаза отвели к начальнику режима, и Глаз написал объяснительную, подписавшись: «К сему Петров». Про корпусного, который выкручивал ему руки, Глаз уже забыл. Дежурный отвел его в камеру.

– В карцер не посадили? — удивились в камере.

– Я ж говорил, на первый раз простят.

В камеру кинули новичка. Переступив порог, он остановился, держа под мышкой матрац. Поздоровался. Увидев свободное место на шконке, робко спросил:

– Кровать свободная?

– Свободная, — ответил Глаз.

По одному слову «кровать» Глаз понял, что человек в тюрьме — первый раз. Новичок был лет тридцати, черный, коренастый, с заросшим густой щетиной лицом. Видно, кавказец. На нем — светло-серое пальто с каракулевым воротником, на голове — ондатровая шапка. Когда снял пальто, оказался в темно-коричневом костюме. Под пиджаком — белая нейлоновая рубашка.

– Давайте знакомиться, — сказал он и отошел от вешалки, — меня зовут Чингиз Козаков.

Зеки молчали.

– Как мое имя, — нарушил тишину Глаз, — я и не помню. А кличка Глаз.

Остальные тоже назвали себя.

– Закуривай. — Глаз протянул пачку сигарет.

– Большое спасибо, я не курю.

Глаз надеялся отведать сигарет новичка. Каких-нибудь дорогих, с фильтром.

– И не пьете?

– Да, теперь и не пью.

– Почему? — удивился Глаз.

– В тюрьме не поят.

– А если б было, тяпнули бы?

– Выпил бы, — чуть подумав, ответил Чингиз, — с горя.

– Конечно, дубаки тебе и на донышке не оставят, сами выжрут. А вот мы, — Глаз махнул рукой на зеков, — можем угостить. Правда, не водкой. И не вином. У нас бражка есть. Толя, — обратился Глаз к парню, сидевшему за убийство, — зачерпни-ка там кружку.

Толя слез со шконки и подошел к трубам отопления. На них — несколько кружек. Взяв одну и стукнув дном о ладонь, спросил: — Тебе полную или половину?

– Да как хочешь.

– Полную если вмажешь, не скопытишься? Буянить не будешь?

– Да нет, с кружки я не опьянею.

– У нас бражка крепкая. На махорке настоянная. Как шибанет в б?шку, очумеешь, — проговорил Толя, держа в руках кружку.

– На махорке настоянная, — растягивая слова, повторил Чингиз, — нет, я такую не пью.

– А ты попробуй полкружечки, — вставил Глаз и стал часто затягиваться сигаретой.

Дым шел на Чингиза, и он, помахав перед собой рукой и разогнав дым, твердо сказал:

– Нет, я такую бражку пить не буду.

– Не хочешь как хочешь, — сказал Толя. Он поставил кружку и прыгнул на шконку.

– А что ты испугался, — сказал Глаз. — Я с утра полторы высосал, и ничего. Башка только трещит.

Наступило молчание.

– А ты откуда сам? — спросил Глаз.

– Из Тюмени.

– По какой статье?

– По сто семьдесят третьей.

– Я что то не знаю такой.

– За взятку.

– А-а-а, — Глаз почесал затылок, — давал или брал?

– В милиции сказали, что брал, — улыбнулся Чингиз.

– А кем пахал?

– Кем работал?

– Аха.

– Заместителем начальника строительного управления.

– Охо! — воскликнул Глаз. — И в партии состоял?

– Состоял. — Чингиз опустил глаза.

– Из партии нагнали?

– Да.

– Не переживай, может, восстановят. — Глаз помолчал. — Слушай, а должен ли член партии платить членские взносы со взятки?

Зеки готовы были забалдеть, но смеяться нельзя. Чингиз, чуть подумав, ответил:

– Коммунист не должен брать взяток.

– А если коммунист взятки берет, должен ли он взносы платить?

Чингиз не ответил. Тогда Глаз сказал:

– Я так думаю: настоящий коммунист должен платить членские взносы со взятки. Потому что он — настоящий коммунист.

Глаз закурил новую сигарету.

– У нас как-то в КПЗ начальника посадили, так он с таким кешелем пришел, — Глаз обрисовал руками здоровенный кешель, — а у вас — маленький.

– Это еда. У меня на складе чемодан забрали.

– Чемодан! — воскликнул Глаз. — И что там было? Водяры не было?

– Водки не было, — Чингиз улыбнулся, — белье, одежда теплая. Правда, одеколон был и свежесть.

– Мать моя тюрьма! — Глаз запрокинул голову и закрыл глаза. — Чингиз, тебе что-нибудь из чемодана нужно?

– Конечно.

– А если чемодан принесут, отдашь мне одеколон?

– Отдам.

– А свежесть?

– Отдам.

Глаз знал, что чемоданы в камеру не пропускают, но все равно сказал:

– Стучи в кормушку. Подойдет дубак, скажи, что на складе необходимые вещи оставил. Если поведут, сунь незаметно одеколон в карман.

Чингиз постучал в кормушку. Подошел надзиратель.

– Товарищ сержант…

– Не товарищ, а гражданин, — перебил его дубак, — твой товарищ — тамбовский волк. Чаво?

– Да я на складе вещи в чемодане оставил, а некоторые нужны. Нельзя ли принести?

– Какие еще вещи, — возмутился дубак, — может, и бабу попросишь, — сказал он и захлопнул кормушку.

– Не хочет, шакал. Ничего, я с ним сейчас поговорю. Кину леща, согласится, может, — сказал Глаз и, поговорив с Чингизом, спросил: — Одеколон со свежестью у тебя в чемодане не сверху лежат?

– Нет, внизу.

– Отлично, — сказал Глаз и метнулся к дверям. Побарабанив в дверь, стал ждать дубака. Но тот не подходил. Тогда Глаз стал так барабанить, что стук несся по всему коридору. Дубак прибежал.

– Что расстучались, делать нечего? — сказал он, открыв кормушку.

– Слушай, старшой, — ласково начал Глаз, сунув голову в кормушку, — тут к нам новичка посадили, который у вас вещи просил. Он на воле большим начальником был, и начальника управления внутренних дел Нытикова хорошо знает. Помоги ему насчет вещей. Сделай, чтоб их сюда принесли. А то он переживает, бедный, говорит, а чем я буду зубы чистить. И мыло там. Пусть его корпусной сводит на склад.

Дежурный, выслушав, сказал:

– Что ты несешь. Никаких вещей! Надо сразу было брать.

– Ну позови корпусного. Может, потом, когда его выпустят, он тебя к себе работать возьмет, на полставки. У тебя же много свободного времени.

– Корпусному некогда. Хватит язык чесать. Ну и болтун ты.

Надзиратель закрыл кормушку, а Глаз крикнул:

– Зови корпусного! Не то барабанить буду.

Глаз закурил и стал быстро ходить по камере. Ему так хотелось тяпнуть флакон одеколона, что у него стала обильно выделяться слюна. Сплевывать на пол нельзя, а крышку параши открывать не хотелось, и он глотал слюну.

Походив немного, Глаз остановился возле Чингиза.

– Ты, брат, извини, мы тут пошутковали. У нас бражки в камере нет. Это мы так, для смеху. Посидишь вот и тоже чудить начнешь. Тут скукотища. — Глаз вздохнул, а зеки только теперь засмеялись над розыгрышем. Посмеялись и Глаз с Чингизом.

Когда все успокоились, Глаз сказал:

– Буду стучать. Пусть зовет корпусного. Чем черт не шутит, может, разрешит принести вещи. Одеколон, одеколончик, — пропел Глаз и забарабанил в кормушку.

Подошел надзиратель.

– Старшой, зови корпусного. Буду стучать до тех пор, пока не позовешь.

– Достучишься до карцера, — сказал надзиратель, уходя.

Глаз, барабаня, добился своего: пришел корпусной. Открыв кормушку, громко спросил:

– Кто тут в карцер хочет?

Глаз подошел к кормушке и объяснил корпусному.

– Я тебе сделаю пять суток, чтоб в дверь не барабанил. Что за него глотку дерешь?

– Земляк мой.

Корпусной улыбнулся.

– Необходимые вещи у него есть. Будешь стучать, уведу в карцер.

Корпусной даже не поговорил с новичком, хлопнул кормушкой и ушел.

– Вот пидар. Вот змей чекистский, в натуре.

– Ладно, Глаз, не стучи. Точно в карцер отведет, — сказал Толя.

Глаз вздохнул.

– Не пить мне одеколона и не запивать свежестью. Но ни хе-ра. Зима, лето — год долой, одну пасху — и домой. А там я напьюсь. Спирту. До блевотины. Ох! Как хочется напиться и порыгать.

– Напиться и порыгать, — подхватил Толя, и нам не мешало б. Э-э-эх, — вздохнул он и потянулся.

Дело Чингиза было крупным. В управлении брали взятки за легковые машины и другой дефицит. Арестовали многих. В тюрьме сидел и начальник управления.

Однажды Чингиз спросил Глаза:

– Можно ли сделать, чтоб срок меньше дали?

– Можно, — сказал Глаз, — но трудно. Во-первых, нужны деньги.

– Деньги есть. У меня брат в Тюмени. У него машина своя. И семь тысяч моих на хранении. Сестра тоже в Тюмени. У нее мои четыре тыщи на книжке и шесть тысяч дома. И у меня пять тысяч на книжке.

– Про книжку забудь. С твоей книжки уже никто не получит. Если преступление докажут, их тебе не видать. Сестра не замешана?

– Нет.

– У нее не заберут.

– Но кому давать взятку?

– Прежде всего — следователю. От него многое зависит. Как он повернет, так и будет. Если всю вину снять невозможно, он уменьшит. Тебе и дадут меньше. А если со следователем не выйдет, надо с судьей. В суде все зависит от судьи. И еще от прокурора. Но от судьи больше. Он срок дает. А прокурор только просит. Но если подмазать прокурора, он меньше запросит. Но судья — главный.

– А как с ними договориться? Сейчас надо начинать со следователя?

– Напиши письмо брату. Пусть идет к следователю и с ним с глазу на глаз говорит. Пусть обещает ему. Но вперед деньги не дает.

– Можно и дать.

– А как письмо брату перешлешь? Через следователя — ни в коем случае.

– Я перешлю, — решительно сказал Чингиз, — Люда, что на нашем этаже еду разносит, у нас буфетчицей работала. Она сделает.

2

Жизнь в камере текла однообразно. Глаз от скуки подыхал.

На столе, на боковине, он решил вырезать свою кличку. «Если я вырежу «Глаз», то падунские, если кто попадет в эту камеру, не узнают, что Глаз — это я. Если вырежу старую кличку «Ян», те, кто сейчас меня знает, тоже не будут знать, что здесь сидел я»,— подумал Глаз и, отточив свою ложку о шконку, принялся вырезать огромными буквами через всю боковую стенку стола объединенную кличку ЯН—ГЛАЗ. Глазу оставалось отколупнуть от фанеры точку, как открылась кормушка и надзиратель рявкнул:

– Что ты там царапаешь, а?

Глаз вскочил и, повернувшись к дубаку, закрыл собой стол.

– Я не царапаю. Я мокриц бью. Одолели, падлы. Старшой, когда на тюрьме мокриц не будет? Житья от них нет. Позавчера мне в кружку одна попала. Сегодня в баланде одна плавала. Скажи, мне баланду на одного дают?

Старшой промолчал.

– На одного, знамо дело,— ответил за него Глаз.— А хрена ли тогда эти твари лезут жрать мою баланду? Я до начальника жаловаться буду. Нельзя обижать малолеток. Или я всех мокриц на тюрьме перебью и мне зеки спасибо скажут, или мокрицы доконают меня. Ну что, старшой, скажи: есть справедливость на свете? Кто для тебя важнее — я или мокрица?

– Про мокриц заливаешь, а сам на столе что нацарапал?

– Ничего не нацарапал, это я, старшой, целый полк мокриц на столе распял. И составил из них свою кличку, Видишь — Ян Глаз. Они когда засохнут — отвалятся.

– Сейчас я напишу на тебя рапорт за порчу имущества — и пойдешь ты в карцер к мокрицам. Там их побольше, чем в камере.

Время в карцере шло медленно. Мокриц — больше. Но мокриц Глаз не бил. Противно было.

– Вы, падлы, тоже в карцере сидите. Всю жизнь притом. Ну и живите,— сказал он вслух мокрицам, потому что разговаривать было не с кем.

На пятые сутки в карцер к Глазу заглянул воспитатель.

– Юрий Васильевич,— атаковал его Глаз,— что меня к взрослякам садят? У них там скукотища. Делать абсолютно нечего. Да и поговорить не с кем. Вот я и попал в карцер.

На другой день Глаза привели к малолеткам. Камера была большая, но в ней сидели всего пять пацанов. Глаз у порога не остановился, а прошел к свободной шконке, бросил на нее матрац и только тогда поздоровался:

– Здорово, ребята!

Парни поздоровались тихо.

– Курить есть?

Ему протянули пачку «Севера»,

Он сделал несколько сильных затяжек, и камера поплыла. Кайф! Пять суток не курил. Он сел на шконку. Навалился на стену. Пацаны стояли посреди камеры и глядели на него. Все были по первому заходу и не видали, чтоб новичок так шустро в камеру заходил. Ясно, этот парень по второй ходке.

– Ну что стали? — сказал Глаз.— Садитесь. Моя кличка Глаз. Ваши кликухи?

Двое сказали клички, а трое назвали имена.

Через несколько дней Глаз сказал:

– Когда же новичков бросят? Хоть бы пропиской потешились.

– Сейчас прописку не делают. Запрет бросили.

– Кто бросил?

– Осужденка.

– Это херня, что они запрет бросили. Вот придет новичок, будем делать прописку.

– Смотри, Глаз, попадешь потом в осужденку, дадут тебе за это.

– Кто даст?

Ребята назвали самых авторитетных из осужденных.

– Я из них никого не знаю. А делать прописку — будем. За это отвечаю я.

Чем развлечься? И Глаз заставил маршировать по камере самых тихих пацанов. Один взял швабру и водрузил на плечо, как винтовку. Глаз сидел на шконке и командовал.

Новичков не бросили, а Бене пришла посылка. Глаз закрутился вокруг стола.

Полакомившись, ребята завалились на шконки. Глаз задремал и услышал: в коридоре дежурный бренчит ключами. Он поднял голову и посмотрел на дверь. Она отворялась. «Хорошо, если новичок», — подумал Глаз.

– Петров, с вещами.

«На этап, что ли?» Глаз быстро собрался и пошел за дежурным.

– Заходи.— Дежурный открыл одну из камер.

Камера такая же большая, как и та, из которой его перевели, только в этой полно народу.

– Здорово, ребята.

Глаз бросил матрац на свободную шконку и оглядел пацанов. Их было пятнадцать.

Малолетки в основном тюменские. Из районов всего несколько человек. Сидели за разное. Один — Сокол — за убийство. Трое за разбой. Двое за грабеж. Были и за изнасилование и за воровство. В камере в основном шустряки.

Про зону Глаз им рассказал в первый день, а на другой показал, как в зоне заправляют кровати. Парни потренировались. Получилось неплохо. В этот момент зашел воспитатель, Юрий Васильевич.

– Вот это я понимаю, заправка дак заправка. Как в армии. Это ты, Петров, показал?

– Я, Юрий Васильевич.

– Вот держите такой порядок, полы помойте со скребочком, и будет у вас передовая камера. Только порядок не нарушайте.

Воспитатель поговорил с ребятами и ушел, а они спросили Глаза, как ставят моргушки.

– Это надо на ком-то показать.

– Эй, Толя,— крикнул Сокол,— иди сюда!

Толя был высокий, крепкий, но забитый деревенский парень. Сидел он за изнасилование. В камере был за козла отпущения. Жизнь в тюрьме для него была адом.

Глаз поставил Толю посреди камеры. Одного из ребят на волчок, чтоб дубак не заметил, и, согнув концы пальцев, закатил пацану моргушку. Раздался хлопок. Пацаны заликовали. Всем захотелось попробовать. Самые шустрые стали ставить Толе моргушки. У кого не получалось, пробовали второй раз. Толя не выдержал и сказал:

– Парни, у меня уже голова болит. Не могу больше.

С красным, набитым лицом он лег на шконку и отвернулся к стене.

Вечерами перед отбоем Глаз читал стихи. Лагерные. Кончались лагерные — ребята просили, чтоб читал любые, хоть даже из школьной программы. Глаз помнил все.

Ребятам особенно нравился «Мцыри».

– Глаз,— орали пацаны, когда Глаза забирали на этап,— возвращайся быстрее, мы без тебя от скуки подохнем!

Он попрощался со всеми за руку и под оглушительные вопли покинул камеру.

Насмотревшись на полосатиков и на крытников[10] и наслушавшись воровских историй, Глаз прибыл в КПЗ.

3

В заводоуковском КПЗ заключенных — полно. Но место на нарах Глазу нашлось. Он расстелил демисезонное пальто, в изголовье положил шапку и лег. Он был уверен, даже больше чем уверен, что Бородин его расколоть не сможет. Он может колоть только в тех случаях, когда по делу проходят несколько человек. А Глаз сейчас один. «Грабителей было трое. А я один. Тебе, Федор Исакович, надо найти еще двоих. Как ты их найдешь? Робка сидит в зоне. Ты на него не подумаешь. Вызывать его с зоны просто так не будешь. Чтоб его вызвать, должны быть улики, а у тебя их нет. Нас с ним разделяют тыщи километров. Он есть на свете и одновременно его нет. Значит, с Робкой, Федор Исакович, глухо. Как в танке. Теперь остается Генка. Но и Генки в Падуне нет. Он в Новосибирске. В училище. С Генкой, значит, тоже в ажуре. Тебе его голыми руками не взять. Ну пусть он приедет на каникулы весной и ты решишь допросить его и даже попрешь на него буром — у тебя ничего не получится. Генка тоже не простачок. Он не дурак раскалываться. Если он колонется, ему срок горит, да и немалый. Значит, с Генкой тоже все железно. Насчет его беспокоиться нечего. Ну а насчет меня? Ну а насчет меня ты, Федор Исакович, знаешь, я не сознаюсь даже в тех случаях, когда на меня покажут несколько человек. Скажу — они брешут. Да и кто на этот раз может на меня показать? Нет таких. Конечно, есть Мишка Павленко. Он один знает, что это преступление совершили мы. А что, если Бородин вызовет Мишку и нажмет на него, скажет, нам все известно, так и так, признавайся, а не то и ты их сообщником будешь? Да, Мишка может напугаться, не выдержит и расколется. Очень плохо, что в тюрьме свиданку с сестрой не успел получить. Надо будет у Бородина свиданку просить и шепнуть сестре насчет Мишки, пусть предупредит, чтобы молчал».

Бородин вызвал Глаза на следующий день. Он сидел за столом и писал.

– Федор Исакович, что-то вы постарели. Я вас не видел всего несколько месяцев, и как заметно.

Бородин поднял глаза и нехотя сказал:

– Да, Колька, постареешь с вами. Времени отдохнуть нет. Вот ты сидишь у меня, а я дописываю протокол совсем по другому делу.

Бородин встал из-за стола, закурил беломорину и прошелся по кабинету. Он был выше среднего роста и немного сутулился. Движения его были вялы. Он будто не выспался.

– Я закурю, Федор Исакович?

– Закури.

Бородин стоял у окна и дым пускал в форточку.

– Ну как твои дела, Колька?

– Хорошо.

Бородин внимательно на него посмотрел.

– Да, Федор Исакович, я мать, отца, сестру давно не видел. Сделайте мне свиданку, хоть покажусь им, что жив-здоров.

Бородин смотрел на Глаза устало, как бы нехотя.

– Свиданку тебе еще давать рано. Дадим потом. Сейчас протокол вот составим.

Настроение у Глаза упало.

– Что ж,— сказал Глаз,— протокол составлять? Хотите, показания давать не буду, пока не дадите свиданку? Составляйте протокол без меня.

Бородин все курил беломорину. «Я устал, а ты нам ох как надоел»,— говорил его взгляд.

– Ладно, раз не хочешь давать показания, иди в камеру. В другой раз тогда. Мне сегодня нездоровится.— Бородин провел ладонью по лицу.— Свиданку дадим. Чуть позже.

Глаза увели в камеру. Только вошел, сразу спросили:

– Как дела?

– Да неплохо.

В камере он рассказал, за что его вызвали с зоны. Конечно, зеки понимали, что не зря его вызвали, но ведь зек зеку не скажет, что грабанул ты и что ты кривишь. На следствии кривят все, пока не припрут уликами. И теперь камера будет наблюдать дуэль Глаз — Бородин.

В камере сидело восемь человек. Глаз да еще Женька Макаров, тоже привезенный с зоны, но взросляк, шли в несознанку за старые преступления. Вот за ними и наблюдала камера, расколют их или нет. Зекам было интересно, кто же выйдет победителем — уголовный розыск или уголовник. У Женьки преступление тяжелое — убийство. Вышак ему не горел, так как пострадавший умер через несколько дней. Но у него было восемь лет сроку, и если его раскрутят, то четыре добавят точно. И будет — двенадцать. Женьке — тридцать с небольшим, и половину он провел в тюрьмах и лагерях. А сколько еще сидеть? Он был среднего роста, бледный, но шустрый, половины зубов нет. И несмотря на то, что обвинялся в убийстве, был самый веселый. Духом не падал. Ему завидовали другие, те, кто ждал небольшой срок. Они никак не могли понять, как он, которому, возможно, дадут двенадцать, ходит и шутит больше их, а они снопами валятся на нары, боясь получить два или три года.

Глаз с Женькой нашли общий язык. Они на пару балагурили.

Еще один мужик, лет сорока, шел возвратом с химии. Срок — полтора года. Половину отсидел. Иван — сосед Глаза по нарам.

Прошло два дня. Глаза Бородин не вызывал. Глаз нервничал. Наконец его вызвали. Бородин составил протокол допроса. Глаз рассказал то же, что и написал в письме. В преступлении его Бородин не обвинял. Глаз считал, что идет как свидетель.

Через день Бородин вызвал Глаза вновь.

– Сейчас мы устроим тебе очную ставку с потерпевшим на опознание.

Из КПЗ привели двоих заключенных чуть старше Глаза. Они сели рядом. Бородин посмотрел на стриженую голову Глаза, на пышные шевелюры ребят и сказал:

– Так, вас надо остричь, чтоб все были без волос.

– Федор Исакович,— встрял Глаз,— можно и не терять время. Давайте мы все наденем шапки, и не будет видно, кто с волосами, а кто без волос.

– Точно,— сказал Бородин.

Когда ребята надели шапки, Глаз сказал:

– Я сяду посредине.

– Садись куда хочешь,— согласился Бородин.

Глаз слышал, как одного преступника, когда он сел между двумя понятыми, потерпевший не опознал. Об этом было написано в книге «Сержант милиции».

Вошел потерпевший.

– Посмотрите на этих молодых людей. Кто из них вам знаком?

– Вот этого, что посредине, я видел тогда, в поезде. В тамбуре. Перед тем как мне выйти.

– Можете ли вы сказать, что он принимал участие в разбойном нападении на вас?

– Нет, не могу. Я слышал только их голоса. Лиц не разобрал.

Глаз особо не переживал, что его опознал потерпевший. «Ведь я не отрицаю, что ехал с ним одним поездом. И не отрицаю, что он меня видел. Мы же вместе стояли в тамбуре. Попробуйте докажите, что я принимал участие в разбойном нападении».

Бородину очная ставка мало что дала.

– Ты с кем день рождения праздновал в прошлом году? — спросил Бородин в следующий раз.

– В прошлом году я был на зоне и день рождения ни с кем не праздновал,— сказал Глаз, а сам подумал: «Вон куда метишь».

Разбойное нападение было совершено за день до дня рождения Петрова. Вот потому Бородин и хотел узнать, с кем он его праздновал, чтобы сразу же, кого он назовет, допросить. Припугнуть. Может, расколются.

– Да не о прошлом дне рождении я говорю, а о позапрошлом.

– А-а, о позапрошлом. Тогда с Бычковыми.

– С кем из них?

– С Петькой и Пашкой.

– Где?

– У них дома и в лесу.

– А с кем еще ты в те дни встречался?

– Да в основном с ними. А так мало ли еще с кем. Прошло уж почти два года. Много с кем я встречался.

Бородин понял, что Глаз больше ничего не скажет, и съездил в Падун, допросил Бычковых. Но без пользы.

– В первый этап поедешь в следственный изолятор,— сказал Бородин через несколько дней.— А сейчас повидайся с родителями.

В кабинет вошли отец, мать и сестра.

– В тебе чего-то не хватает,— сказала мать.

– Чего не хватает? — переспросил Глаз.

– Вот чего, не могу понять… Зачем ты сбрил брови? — догадалась она.

– Новые отрастут.

Зазвонил телефон. Бородин сказал в трубку: «Хорошо, сейчас» — и встал из-за стола.

– Я тут на пару минут отлучусь. Ты, Колька, не сиганешь в окно? — Бородин посмотрел на замерзшее окно.

– Да что вы, Федор Исакович.

Бородин вышел. Глаз обрадовался: как здорово, что он останется с родными один.

– А магнитофона здесь нет? — спросил он, оглядывая кабинет.

– Да откуда ему здесь быть? — улыбнулась сестра.

И Глаз заговорил с сестрой на тарабарском языке:

– Гасаляся, песереседасай Мисишесе Пасавлесенкосо, пусусть осон мосолчисит, чтосо есегосо бысы ниси спрасашисивасалиси. Посонясяласа?

– Даса,— ответила сестра.

И они перешли на обычный язык. Ни мать, ни отец не должны были знать, что сказал он сестре. Свиданка длилась недолго. Вернувшийся Бородин разрешил Глазу взять в камеру передачу.

В камере вдруг у Глаза стало портиться настроение и заболело сердце.

– Что с тобой? — спросили зеки.

– Я что-то лишнее брякнул.

– При Бородине? — спросил сосед Женька.

– Да нет, он выходил.

– Ну вот, если сейчас тебя вызовут, все ясно.

Глаз ходил по камере и курил. Вся камера ждала: вызовут или нет. Через полчаса Глаза увели. Камера провожала его молчанием. В кабинете Бородина сидели родители. Сестры не было.

– Ну, Колька, будешь честно говорить? — весело сказал Бородин.

– Что честно говорить?

– Все, как было дело. С кем ты совершил преступление.

– Я не совершал, вы же знаете. Что я буду на себя показывать?

– Так будешь чистосердечным или нет?

Глаз молчал. Молчал его отец. Молчала мать.

– Ну что ж, пошли,— Бородин встал,— прокрутим тебе пленку. Послушаешь себя.

Глаз шел, ничего перед собой не видя. Душа была стиснута тисками статьи. Срок. Срок. Срок. До пятнадцати. Ему как малолетке до десяти. Для Глаза сейчас не существовало бытия. Он был вне его. Он шел, потому что его вели. Надежды рухнули. Его — раскололи. Дуэль он — начальник уголовного розыска закончилась. Глаз проиграл.

Как тяжело преступнику в первые минуты после того, как его раскололи. И как хорошо в эти минуты тому, кто его расколол. Бородин что-то весело говорил Глазу, пока они шли до дверей кабинета начальника милиции. Из соседних кабинетов выходили сотрудники и присоединялись к траурной — хотя для них почетной — процессии. Это был триумф уголовного розыска. С отделения милиции снималось пятно нераскрытого преступления.

В кабинете начальника милиции на столе стоял магнитофон.

– Садись, Колька, и слушай.

Бородин улыбался. Теперь он был бодрый и выспавшийся. Он сиял. Он сделал свое дело.

Глаз садиться не стал. Да и никто не сел. Даже начальник милиции Павел Арефьевич Пальцев встал, когда вошел Глаз. Все смотрели на него, понимая его душевное состояние. Включили магнитофон. Глаз не видел лиц. Он ничего не видел. Для него был крах. Расплата. Именно в эту минуту для него наступила расплата, а не потом, когда огласят приговор. Потом он придет в себя. Потом он будет спокоен. Он смирится со всем, даже со сроком.

Магнитофон зашипел. Первые слова резанули душу Глаза. Первые слова были: «А магнитофона здесь нет?»

Пленка прокрутилась. Глаза повели в камеру. Он шел как пьяный. Бородин сказал на прощанье, что сестра сидит в кабинете и пишет объяснение.

– Все кончено, крутанули,— сказал Глаз в камере. Он бухнулся на нары и часа полтора пролежал ничком. Мужики не беспокоили его.

К вечеру он пришел в себя. А утром уже шутил.

4

В камерах прибавилось народу. Они были переполнены. Скоро будет этап. И Глаз думал: «Все, все, в … их всех, но с этого этапа я убегу. Терять мне не … Три есть и статья до пятнадцати. Мне, в натуре, больше десяти не дадут. Остается семь. За побег статья до трех. Все равно сто сорок шестая перетягивает. Авось посмотрю волю. Напьюсь. Если все будет в ажуре — рвану на юг».

И Глаз вспомнил из песни куплет:

О город Гагры, о пальмы в Гаграх,

Кто побывал, тот не забудет никогда.

Здесь здорово ласкают, силы набирают,

Здесь всюду женщины, и плещется вино.

Ему представилось море. Залитый солнцем пляж. И кругом — женщины. «Какую-нибудь уломал бы… Объяснил бы, что я только с тюрьмы. Мне надоела тюряга, опостылела зона. На худой конец, нашел бы какую нибудь шалаву. Жучку. Бичевку. И балдел бы: рядом — женщина, рядом — море, рядом — валом вина.

Поймают — ну и… По этапу прокачусь. Следствие подзатянется. В зону идти не хочется. В тюрьме, в КПЗ, на этапах веселее. В зоне еще насижусь. Тем более если червонец припаяют».

– Женя,— тихо сказал соседу.— Базар есть. Иди сюда.

Женя спрыгнул с нар.

– Ну!

– У тебя какой размер туфли?

– Тридцать восьмой.

– Если мне подойдут — сменяемся?

– Смотри, если хочешь.

– В самый раз,— сказал Глаз, надев туфли и пройдясь по камере,— как по мне шиты.

– Слушай, Глаз, скажи: зачем тебе мои туфли?

– Понимаешь…— Глаз помолчал,— мои на кожаной подошве, скользят. А твои на каучуковой. Секешь?..

Женя понял. И они сменялись. В камере над ним смеялись.

– Вот дурак, отдал кожаные, а взял барахло.

– А мне эти лучше нравятся.— И он перевел базар на другое.

Перед этапом Глаз поел покрепче, а оставшуюся передачу решил отдать второму соседу по нарам.

– Иван, меня сегодня заберут на этап. Тут осталось жратвы немного и курево. Я оставляю тебе.

– Что же ты себе не берешь?

Кривить Глазу не было смысла.

– Хочу рвануть. Надо быть налегке. Молчи. Никому ни слова.

– Тебе что, жить надоело?

– В малолеток не стреляют. А мне больше червонца все равно не дадут. А три есть. Ладно, хорош, в натуре. А то услышат.

Из камеры на этап уходили четыре человека.

Лязгнул замок, и этапники вышли в забитый заключенными коридор. Этап был большой. Двадцать восемь человек. Такие этапы из Заводоуковска редко бывали. Поэтому в конвое было человек десять. Начальником конвоя был назначен начальник медицинского вытрезвителя старший лейтенант Колосов. Помощником — оперуполномоченный старший лейтенант Утюгов.

– Внимание! Кто попытается бежать,— Утюгов поднял над головой пистолет и щелкнул затвором,— получит пулю.

Он спрятал пистолет в кобуру, достал из кармана полушубка наручники и подошел к Глазу.

– Мы тебе, друг, браслеты приготовили,— улыбнулся, блеснув золотыми коронками, Утюгов и защелкнул один наручник на руке Глаза, второй — на руке Барабанова, с которым Глаз рядом стоял. Они были из одной камеры. Барабанов сидел за изнасилование неродной матери. Но об этом никто не знал. Он недовольно покосился на Глаза.

Наручников, да еще в паре, Глаз не предусмотрел. «Как же я ломанусь? Ладно. Спокойно. На вокзале снимут»,— утешал себя Глаз.

Этап погрузили в «воронок» и повезли на вокзал. На улице стоял лютый мороз. «Воронок» прибыл на платформу за несколько минут до прихода поезда.

– Выпускай! — послышалось с улицы.

Заключенных спешно выпускали, покрикивая:

– Быстрее, быстрее!

Глаз с Барабановым вышли из «воронка» последними. Конвой стоял по обе стороны растянувшейся колонны. Утюгов командовал около «воронка». В нескольких шагах от него, загораживая выход в город, с автоматом на плече стриг за зеками длинный лейтенант по фамилии Чумаченко.

Утюгов подошел к Глазу и стал отмыкать наручник. Но на морозе наручник не поддавался. Опер и Глаз нервничали. Опер — потому что не мог отомкнуть, Глаз — потому что уходило драгоценное время.

Заключенные стояли на перроне. Начальник конвоя убежал с портфелем сдавать их личные дела. Конвой ждал, когда он им крикнет вести зеков к «столыпину». Однако начальник конвоя как зашел в «столыпин», так и не выходил.

Наручник сняли, но Глаз еще оставался на месте. Барабанов, как только освободили, отошел от Глаза. Догадывался, наверное, что Глаз хочет дернуть с этапа.

Глаз не спеша пошел между заключенными к голове колонны. Он стал первым. Почтово-багажный стоял на четвертых или пятых путях. Крыши вагонов занесены снегом. Иней серебрился от света прожекторов. Все ждали начальника конвоя.

Вдруг слева раздался гудок тепловоза. Глаз повернул голову. По первому пути шел товарняк. Вслед за гудком из «столыпина» выпрыгнул начальник конвоя и, крикнув: «Запускай в машину!» — бегом через рельсы и шпалы пустился к перрону. Он увидел состав, который скоро отрежет его от этапа. А ему надо быть рядом. Как бы чего не вышло. Он подбежал к этапникам, тяжело дыша, и отнес в кабину портфель с делами. Заключенные медленно стали залезать в «воронок». На этот раз их не торопили. «Столыпин» был переполнен, и этап не взяли.

Колонна зеков развернулась, и Глаз оказался в ее хвосте. Он ждал товарняк, который по мере приближения к станции замедлял ход. У Глаза созрел отчаянный план. Как только состав приблизится, перебежать путь перед самым носом тепловоза. Состав отсечет Глаза от этапа. Менты за ним не побегут — жизнью рисковать не станут. Товарняк будет проходить минуты две. За это время должен тронуться почтово-багажный. Глаз прицепится к нему. По телефону сообщат, чтобы его на следующей станции сняли. За городом, пока поезд не наберет ход, он выпрыгнет. Встречайте его на следующей станции, менты. Он не дурак.

Глаз жадно смотрел на тепловоз, все медленнее и медленнее приближающийся к нему. Вот он пошел совсем тихо. Глаз стал молить машиниста: «Ну что же ты, дай газу. Газу дай. Давай шуруй, шуруй. Ну едь же, едь. Миленький, едь». В этот миг тронулся почтово-багажный. «Это мне и надо! Шибче давай!» — Глаз надеялся перескочить путь и догнать медленно набирающий скорость поезд. Но товарняк остановился, не доехав до хвоста колонны. «Ах ты сука, сволочь, педераст». Глаз посмотрел вправо и увидел красный свет светофора.

Этот вариант не удался. Почтово-багажный набирал ход. Полэтапа сидело в «воронке». «Бежать надо сейчас. Но в другую сторону. Через привокзальную площадь. Потом махнуть через забор».

Глаз опять протиснулся между заключенными вперед. И направился к «воронку». Он подошел к начальнику конвоя, стоявшему к нему вполоборота, хлопнул его по плечу, легонько толкнул и, крикнув: «Не стрелять — бежит малолетка!» — ломанулся. Конвой и зеки остолбенели. Несколько секунд длилось замешательство. Если бы Глаз побежал, не хлопнув начальника конвоя по плечу и не крикнув, за ним, быть может, сразу рванули б менты. Но хлопок и крик были как вызов — и конвой растерялся.

Первым пришел в себя Чумаченко. Он передернул затвор автомата и, крикнув: «Стой!» — выстрелил в воздух.

Глаз рванул к выходу в город. Два железнодорожника — мужчина и женщина — катили тележку, груженную багажом. Мужчина тянул тележку спереди, а женщина помогала сзади. Услышав выстрел, Глаз, пробежав немного, свернул чуть вправо и устремился к тележке. Железнодорожники после выстрела не остановились, а лишь повернули головы. Они увидели бегущего на них зека. Глаз ломился на них специльняком: менты стрелять не станут — на мушке трое.

Чумаченко после одиночного выстрела поставил автомат на очередь и прицелился в бегущего. Только он хотел нажать на спусковой крючок, как на мушке мелькнули сразу трое. Он держал палец на спусковом крючке и ждал, когда Глаз минует железнодорожников.

Зеки и менты смотрели то на убегающего Глаза, то на Чумаченко, держащего его на прицеле. Лица застыли в испуге и растерянности. Самым решительным оказался Чумаченко. У ментов, видно, была договоренность: в случае побега стреляет он. Но никто не мог предвидеть, что на мушке, кроме арестанта, могут оказаться вольные люди.

Добежав до железнодорожников, Глаз обогнул тележку, и в этот момент, когда на мушке остался лишь только он, Чумаченко нажал на спусковой крючок. Но очереди — о Глазово счастье! — не последовало. После первого выстрела у «Калашникова» заклинило затвор: автомат был на консервации и из него давно не стреляли.

Глаз свернул за угол вокзала — теперь менты стрелять в него не могли.

Начальник конвоя, понимая, что Глаз уйдет, дернул за ним, на ходу расстегивая кобуру и вынимая пистолет. Обогнул угол и на бегу открыл огонь. Глаз слышал выстрелы и тянул по прямой. Впереди — хлебный магазин, возле которого он когда-то хотел угнать сверкавший черной краской велик. Глаз почувствовал, как обмякли ноги. Он пробежал около двухсот метров и выдохся. Ноги были к бегу непривычные. Глаз сбавил скорость. Он был уверен, что стреляют не в него, а в воздух. Пугают. Но все равно скорее свернуть за угол хлебного магазина и сквозануть через забор. А там — другие заборы, и он смоется. Ну, еще немного — и угол. Тут раздался выстрел, и ему обожгло левое плечо. Глаз почувствовал страшную боль, у него отнялась рука, и он замедлил бег. Теперь он бежал по инерции и из-за самолюбия, чтобы сразу не остановиться — на, мол, бери. Он и раненый, рискуя получить вторую пулю, честь свою не хотел терять. Пусть схватят бегущего.

Глаз сильно напугался, но не того, что ранен, а того, что не чувствовал руки. И он решил посмотреть, цела ли она. Он повернул голову. Левого глаза у него не было, а поднятый воротник демисезонного пальто закрывал руку. Глаз напугался еще больше. Где рука? Он попробовал пошевелить ею, но ничего не получилось. «Оторвало, что ли? — подумал он и, подняв правую руку, ухватился за левую.— О, слава Богу, на месте».

Глаз уже не бежал, а семенил. У него хватило выдержки не остановиться. Начальник конвоя догнал его и схватил за шиворот. Они быстрым шагом пошли к машинам. Молчал начальник конвоя, тяжело дыша. Молчал и Глаз, не чувствуя руки.

Когда они подошли к «воронку», зеки уже сидели в чреве. Утюгов открыл дверцу, а Чумаченко, взяв автомат за ствол, замахнулся прикладом на Глаза, стараясь нанести удар по спине. Боль была адская. Руку Глаз не чувствовал. Увидев занесенный для удара автомат, он взмолился:

– Не бей меня. Я раненый.

Чумаченко все же ударил его прикладом по спине, но несильно. По ране он не попал.

– Залезай! — крикнул Утюгов.

Подножка у «воронка» была высоко от земли, и Глаз никак не мог, взявшись здоровой рукой за поручень, влезть в него. Тогда Утюгов и еще один мент, схватив его за руки, подняли, швырнули, как котенка, и захлопнули дверцу. Глаз застонал от пронизывающей боли, но не закричал, сдержался, чтобы не опустить себя в глазах заключенных. Менты закрывать его в чрево со всеми не стали, а посадили на сиденье рядом с собой.

– Доигрался, партизан,— сказал молодой милиционер, затягиваясь сигаретой.

Воцарилось молчание. Зеки сквозь решетку сочувственно смотрели на Глаза. Машина тронулась.

– Дай закурить,— попросил мента Глаз.

– На, партизан, закури. — Он подал сигарету и щелкнул зажигалкой.

Глаз курил и, когда машину встряхивало на ухабах, стискивал зубы от боли. «Неужели на войне, когда ранят, так больно бывает?»

…Этап выпустили из «воронка» и закрыли в камеры, но Глаза завели в дежурку КПЗ. О том, что Петров при побеге ранен, позвонили начальству. И вызвали «скорую помощь».

Дежурный по КПЗ, молодой сержант, усадил Глаза на стул. Ему два раза звонили по телефону, и он больше слушал, иногда отвечая «да» или «нет». Походив по дежурке, сказал:

– Ты раздевайся. Давай поглядим, что за рана.

Он помог Глазу раздеться. Руку Глаз еще не мог поднимать. Но уже шевелил пальцами. Резкая боль прошла. Больно было, лишь когда снимал одежду. И Глаз и дежурный удивились, что пятно крови на рубашке было небольшое.

– Смотри,— сказал дежурный,— у тебя почти что не шла кровь. Ты, видать, здорово напугался. Кровь и остановилась.

Сержант осмотрел раны. Пуля прошла чуть правее подмышки.

– Фу, ерунда. Пуля прошла навылет по мягким тканям. Я сейчас от полена отщеплю лучину, намотаю на конец ваты, и мы прочистим рану. И все пройдет. У нас в армии так самострелам делали.

Глаза чуть не затрясло от этой шутки.

– Дай закурить,— попросил он.

– Да я не курю.

В дежурку в сопровождении мента вошел врач. Он был молодой, но пышная черная борода придавала ему солидность. У врача были темные добрые глаза. Он осмотрел рану, смазал чем-то и спросил Глаза:

– Откуда будешь, парень?

– Родом или где живу? Вернее, жил?

– Ну и родом…— он сделал паузу,— и где жил.

– Сам-то я из Падуна. А родом из Омска.

– Из Омска! — воскликнул врач.— Мой земляк, значит.

– Вы из Омска! — с восторгом сказал Глаз.

– Да. Но третий год уже там не живу. Он осмотрел раны еще раз, наложил тампоны и заклеил пластырем.

– Надо срочно делать рентген. У него, возможно, прострелено легкое. Я забираю его в больницу.

Врач с ментом ушли.

«Неужели меня увезут в вольную больницу? Ведь оттуда можно и намылиться».

Через несколько минут в дежурку спустился начальник уголовного розыска капитан Бородин. Его подняли с постели. Бородин сел на место дежурного. Глаз сидел напротив него. Капитан молчал, часто затягиваясь папиросой. Молчал и Глаз.

– Федор Исакович, дайте закурить.

Бородин не ответил. Глаз попросил второй раз. Снова молчание. В третий раз Глаз сказал громко и нервно:

– Дай же закурить, в натуре, что ты молчишь?

Капитан затянулся. Выпустив дым и не отрывая от Глаза взгляд, достал из кармана пачку «Беломора» и положил на стол. Глаз правой, здоровой рукой взял папиросу и сунул ее в рот.

– Дайте прикурю.

Бородин промолчал.

– Прикурить, говорю, дай!

Бородин затянулся и тонкой струйкой выпустил дым.

– Дашь ты мне прикурить или нет? — рявкнул Глаз, с ненавистью глядя на капитана.

Бородин достал спички и положил рядом с папиросами.

– Зажги, Федор Исакович, я одной рукой не смогу.

Бородин курил, молча наблюдая за Глазом.

– Да зажги же, Федор Исакович, что ты вылупился на меня?

Ответом — молчание. И тут Глаза прорвало:

– Ты, пидар, говно, ментяра поганый! — И покрыл его сочным матом, от которого у многих бы повяли уши.

– Закрой его в камеру, — сказал Бородин дежурному и вышел.

От милиции одна за другой отъехали машины.

В камере Глаз бросил папиросу на пол и яростно растоптал. Он попросил у мужиков закурить. Ему дали и чиркнули спичкой. Жадно затягиваясь, он ходил по камере, не глядя на заключенных. Все молча наблюдали за ним. Никто ни о чем не спрашивал. Успокоившись, лег на нары на свое место. Рука ныла. Иван подложил ему под мышку шапку, и боль стала тише. Выругавшись неизвестно в чей адрес, Глаз сомкнул веки. Но долго не мог заснуть.

Утром Глаз рассказал, как его подстрелили и как Бородин вывел его из себя. Вспомнил, что незачем было у Бородина просить папиросу и спички, когда в кармане лежали свои.

– Слушай, Глаз,— сказал Иван, лежа на нарах и повернувшись к нему лицом.— Я тебе тогда не сказал. Меня Бородин просил, когда ты еще шел в несознанку, узнать у тебя, ты ли совершил преступление. Он обещал меня отпустить, и я бы уехал на химию, если б выведал у тебя все и ему рассказал. Я не согласился, сказал — да разве он расскажет? — Иван помолчал.— Вот сука. Ты только об этом ему не брякни.

После завтрака этапников посадили в автобус — ночного поезда ждать не стали — и повезли в тюрьму.

5

Земля полнится слухом. Неизвестно какими путями, едва рассвело, в Падуне знали, что Петров при попытке к бегству ранен. Мать Глаза узнала об этом на почте и вместе с мужем поехала в Заводоуковск. В милиции сказали: этап отправлен, а у Коли рана несерьезная: прострелена мякоть руки.

Ехать сто километров в автобусе и глазеть по сторонам! Смотреть на женщин и ловить сеансы. Глаз пожирал взглядом прохожих. Всем радостно из окон видеть волю, а ему грустно: побег не удался.

Когда въехали в Тюмень и улицы запестрили людом, не только молодые заключенные, но и пожилые вылупились в окна. Всем хотелось посмотреть город, в котором будут жить, но которого не будут видеть.

Рядом с Глазом сидел малолетка — Сергей Недогонов. Симпатичный, попавший за хулиганство. Чувства он изливал вслух.

– Во, смотри, — говорил он Глазу, — какая идет.

И половина заключенных устремила взгляд на девушку.

– А вон, смотри, другая. Вот это да! Ну кровь с молоком.

Глаз любовался девушками молча. Но увидев пышногрудую, в оранжевом пальто, восхищенно сказал:

– Шофер! Тормози! Я дальше не поеду.

Водитель и вправду затормозил. Зеки засмеялись. На светофоре горел красный свет. Менты тоже смотрели на девушку. Если бы у автобуса сломался мотор или отвалилось колесо…

Но вот и тюрьма.

На шмоне Глаз раздевался и одевался медленно: рука болела. Он мог и быстрее, но делал вид, будто ему больно, и кривил лицо.

Увидев дежурного по тюрьме, сказал:

– Товарищ капитан. Я раненый. Мне нужно на рентген. Что-то тяжело дышится. Кажись, легкое прострелено.

– Как разведут по камерам, сводим. Что же ты с огнем шутишь?

– Что шучу? В малолеток не стреляют. А меня продырявили.

– Откуда они знали, что ты малолетка?

– А я, когда побежал, крикнул: «Не стрелять — бежит малолетка».

Когда этап повели на склад получать постельные принадлежности, Глаз сказал ребятам:

– Матрац в камеру не понесу. Скажу — рука не пашет. Пусть сами тащат.

Он представил, как его впускают в камеру, а разводящий заносит следом матрац. «Клево будет. В хате обалдеют: как же так — дубаки Глазу матрац таскают!»

– У тебя левая прострелена, — отрезал разводящий, — а ты в правую бери. Не хочешь нести — будешь спать без матраца.

Его закрыли в камеру. Он появился на пороге — шарф перекинут через шею и поддерживает раненую руку. Пацаны повскакали с мест, и камеру пронзил рев приветствия. Глаз кинул небрежно матрац на свободную шконку.

– Здорово, ребята!

И камера взорвалась во второй раз.

– Что с рукой? — крикнуло сразу несколько глоток.

– В побег ходил. Плечо прострелили.

И в третий раз дикие вопли, камера приветствовала его как героя, как победителя.

К нему подходили и здоровались за руку.

Пятнадцать рыл устремили восхищенные взоры и ждали рассказ.

– Так, — сказал он, и камера замерла. — Да, Толя, — обратился он к высокому, здоровому парню. Это над ним все издевались. — Скажи дубаку, что Глаза надо сводить на рентген. Скажи, что дежурный по тюрьме обещал. И еще скажи, что мне плохо.

И Глаз сел на кровать.

Когда Толя исполнил все, Глаз, встав посреди камеры, начал рассказывать.

Как только дошел до того, что из-за воротника пальто не было видно руку и он испугался, не оторвало ли ее, камера покатилась со смеху.

Этот момент просили рассказать подробнее. И все опять балдели, будто слышали впервые.

Сегодня Глаз был герой. Им восхищались. Ему завидовали. Его внимательно слушали. И он, смакуя побег врал, что слышал свист пуль, но не обращал внимания.

Вскоре его увели на рентген.

– Ты родился в рубашке,— сказал доктор.— На один-два сантиметра правее — и точно в сердце.

– Парни,— заговорщицким голосом слазал Глаз, показав малолеткам заклеенные раны,— меня на следствии раскрутили. В слове «парни» ребята уловили что-то необычное

– Парни,— вновь повторил он,— я хочу сделать побег из тюрьмы. Раз с этапа не удалось. Так хочется поплескаться на море. Мне теперь терять не х… Три года есть, и неизвестно, сколько добавят. Кто из вас хочет увидеть Гагры, кипарисы, море, испить вдосталь вина и побаловаться с чувихами?

Ребята молчали.

– Что, сконили? — спросил он.

Первым отозвался Сокол:

– Глаз, ты заливаешь. Из тюрьмы убежать невозможно.

– Возможно. Слушайте.

И он рассказал план побега.

– В случае неудачи скажем, что дубака связали, чтобы кое-кому набить морды в соседних камерах. Мы ничего не теряем. Дубака-то ведь убивать не будем. Я не говорю, чтобы все согласились бежать, можно только тем, кому точно горит червонец.

В побег согласилась идти половина камеры.

– Так,— сказал Глаз,— махорка есть?

– Есть,— ответили ему.

– Насыпьте в шлюмку.

Он тряс махорку в чашке, и махорочная пыль собиралась у стенок. Так он набрал несколько горстей.

– Хорош.

План Глаза был таков. Когда дежурный подаст стальной стержень для пробивки туалета, он бросает ему в глаза махорочной пыли и выскакивает в коридор. За ним еще трое. Дежурного затаскивают в камеру и связывают.

Настал вечер. На смену заступил небольшого роста, лет сорока, щупленький сержант с физиономией деревенского забитого мужичонки.

Ша!

Туалет забили в два счета, набросав бумаги, тряпок и сухого хлеба.

– Старшой, туалет забился.

Дежурный посмотрел через отверстие кормушки — на пол шла вода.

– Сейчас.

Он принес стержень, открыл кормушку и хотел его подать, но надо было, чтоб он открыл дверь. Глаз метнулся к двери.

– В кормушку нельзя. Через кормушку мы только еду принимаем. На малолетке это западло.

Дубак заколебался. По инструкции не положено одному дежурному открывать двери камер, тем более в вечернее время. Но он принес стержень, и его надо подать. Не вызывать же корпусного…

Дежурный чуть приоткрыл дверь и подал стержень. Надо брать его левой рукой, а правой бросать махорочную пыль. Но Глаз сконил. За стержнем он протянул правую руку. Дверь захлопнулась.

Стержень был увесистый, около двух метров в длину. Глаз отошел от двери и отдал его ребятам. Глаза никто не упрекнул.

– Растерялся я, — тихо сказал он.— Пробейте туалет. Когда буду отдавать — тогда.

Туалет пробили. Глаз взял стержень в левую руку, а в правую махорочную пыль.

– Старшой, пробили,— постучал он.

Дверь на этот раз дубак отворил шире. Глаз подал стержень и бросил дубаку в лицо махорочную пыль. Толкнув правым плечом дверь, выскочил в коридор. В коридоре он оказался один. Те трое, что должны были выскочить за ним, замешкались и теперь толкали дверь, надеясь ее распахнуть. Надзиратель правым плечом сдерживал дверь, а в левой руке держал стержень, отмахиваясь им от Глаза, который с больной рукой боялся к нему подойти. Глаз лишь бросал в глаза дубаку махорочную пыль, и тот часто-часто моргал. Он был хоть и щупленький и деревенский с виду, но спокойно сдерживал дверь от троих и еще махал стержнем. Он даже не кричал, не звал на помощь. Сокол в притвор бросил скамейку. Теперь дверь не захлопнуть. Следом за скамейкой в коридор вылетела мокрая швабра. Ее тоже бросил Сокол. Глаз схватил швабру и пошел на дубака, как с рогатиной на медведя. Надзиратель выдыхался.

– Катя, на помощь, Катя! — закричал он. В конце коридора открылась дверь, которая вела в тюремную больницу, и показалась женщина-надзиратель.

– Звони по телефону! — крикнул он ей.

Глаз поставил к стене швабру и отошел в сторону. В дверь из камеры ломились.

По лестнице застучали каблуки, и в коридор вбежал работник хозобслуги, молодой здоровенный детина. Он бежал спасать дежурного, на которого напали малолетки, но в коридоре у стены стоял всего один пацан и на дежурного не нападал. А работнику хозобслуги хотелось кинуться в драку и помочь дежурному. За это его быстрее досрочно освободят. Он один на кулаках мог бы биться с камерой малолеток. Дежурный наконец ногой впнул скамейку в камеру и захлопнул дверь.

По коридору стучали еще две пары сапог. Это бежали дежурный помощник начальника тюрьмы капитан Рябков и корпусной старший сержант Сипягин.

– Что здесь было? — Капитан тяжело дышал.

Бить Глаза не стали. Даже не закричали.

– В пятый его,— спокойно сказал Рябков.

Корпусной повел Глаза в карцер. Их в тюрьме было пять, и располагались они в один ряд. Самый холодный карцер — пятый — был угловой. Две стены у него выходили на улицу.

– Охладись,— бросил на прощанье корпусной и захлопнул дверь.

Правый холодный угол оброс льдом. На льду и рядом со льдом, на стене, заляпанной раствором «под шубу», была набрызгана то ли краска, то ли кровь. Он стал ходить из угла в угол. Три маленьких шага к обледенелому углу, три шага к дверям. Медленная ходьба не согревала. Стал ходить быстрее. Он подошел к параше, стоящей в углу у двери, и откинул на стенку крышку. Она глухо брякнула, и в нос ударила вонь. Он быстро оправился и толкнул крышку ногой. Теперь она пала на парашу и брякнула звонче.

Чтобы разогреться, надо заняться зарядкой. Он поднял перед собой руки. Левое плечо заныло. Он опустил левую руку и стал махать правой, а левой по возможности.

В соседнем карцере хлопнула кормушка, и он услышал разговор надзирателя с заключенным.

Надзиратель приоткрыл его волчок.

– Отойди от глазка,— негромко сказал дубак.

Глаз отступил на шаг. Попкарь неслышно ушел. На нем были сапоги на мягкой подошве, и он бесшумно ходил по коридору.

Глаз опять стал мерить карцер: три шага к углу, три назад. Несколько раз Глаз присел с вытянутыми руками. Но простреленное плечо от движений руки причиняло боль. Тогда он, продолжая приседать, не вытягивал руки перед собой, чтоб не ныла рана, а скользил ладонями по бедрам и в момент полного приседания останавливал их на коленях. Сделав сто приседаний, он согрелся. Ноги усталости, потому что он не торопился и руками помогал подниматься, не чувствовали. Была сделана вторая сотня приседаний, и он пошел на третью. Холод отступил. Тело было горячим. Но на четвертой сотне сердце стало вырываться из груди. «Нет, в обморок я не упаду, со мной такого не бывало… А вот сердце… Бог с ним, ничего-то со мной не случится. Присяду пятьсот. А вдруг мне станет плохо и я упаду? На бетоне холодина, и я простыну. Дубак-то нечасто подходит к волчку. Ладно, ладно, не бздеть. Ходьба мало помогает. На улице, видно, приморозило».

Когда Глаз вставал, взгляд останавливался на волчке, а когда садился, взгляд упирался в низ двери. Ему надоела темно-коричневая, обитая железом дверь, и он повернулся к стене.

В двенадцать часов ночи дежурный открыл топчан. Глаз лег на холодные доски. Но скоро замерз: одет он был в хлопчатобумажные брюки и куртку без подкладки, и еще майка была на нем. Он встал с топчана и всю ночь проходил по карцеру. В шесть утра дежурный захлопнул топчан, сочувственно взглянув на продрогшего и невыспавшегося Глаза.

Вскоре дубак принес ему завтрак. Полбуханки черного хлеба, разрезанного на три части, и несколько ложек овсяной каши, размазанной по чашке. Хлеб в карцере, как и в камерах, давали на весь день. Хочешь — съешь зараз, хочешь — растяни удовольствие, если хватит силы воли, на весь день. Малолеткам в карцере ни белого хлеба, ни масла, ни сахара не давали.

Глаз сел на бетонный табурет и, не торопясь, смакуя скудный завтрак, съел с кашей самый маленький кусочек хлеба. «Эх, чайку бы горяченького кружечку. И довольно. Согрелся бы малость», — подумал он и выпил из алюминиевой миски чуть теплый, слабо заваренный, неподслащенный чаек.

Всю ночь Глазу хотелось курить. А сейчас, после завтрака, тем более.

В обед подали полчашки первого. Он взял второй кусочек хлеба, что побольше, и, растягивая удовольствие, выхлебал пустую баланду.

До самого ужина он ходил из угла в угол, иногда спрашивая у дежурного напиться, даже если пить не хотелось. Дежурный приносил воду в чайнике и наливал в алюминиевую миску. Миска была в карцере. Выхлебав с последней порцайкой хлеба уху — в ней плавали две мизерные картофелины и не было даже косточки, — Глаз выпил теплый чай и зашагал из угла в угол.

Вечером в карцере стало холоднее: на улице мороз крепчал.

Наконец его поманило спать. Но топчан откроют ночью. Да и что толку от топчана, если ляжешь и сразу становится зябко от студеных досок. «Вот, падлы, хотят меня заморозить. Но не выйдет, в рот вас всех».

Глаза знобило. «Уж не заболел ли я? Да нет — голова не горячая». Ему хотелось закричать: «Боже! Мне холодно!» Но он еле прошептал: «Боже, помоги мне согреться». И начал приседать.

В двенадцать открыли топчан. Он расстегнул верхнюю пуговицу у куртки, натянул ее на голову, застегнул пуговицу и стал часто дышать. Дыхание согревало грудь, и он задремал. Потом соскочил, поприседал, побегал, походил и снова лег.

Так прошла ночь.

На второй день после обеда его сильно клонило ко сну. Но лечь было не на что. Иногда его посещало отчаяние. «Что сделать с собой, чтобы прекратились эти мучения? Упасть на бетон головой в холодный угол и околеть?» Он представил себе, как его, замерзшего, выносят из карцера, а начальство и дубаки говорят: «Шустрый был, а холода не выдержал. Околел. Туда ему и дорога. Одним стало меньше». «Нет, шакалы,— возмутилась его душа,— я не замерзну, не околею. Я выдержу. Я буду приседать. Буду бегать. Ходить. Холодом вы меня не проймете».

И он вспомнил Веру. Вот она сидит за последней партой и, не зная, что он за ней наблюдает, сосредоточенно смотрит и внимательно слушает учителя. Вера! И Глаз представил: в классе Вера сидит одна. Он вбежал в класс и пал возле нее на колени, взял ее руку и нежно-нежно поцеловал; встав, наклонился, расцеловал ее и задохнулся запахом волос. «Я верю, Вера, верой в тебя и холод победить. Ради тебя я отсижу не одни сутки в холодном карцере. Я готов сидеть целую зиму, если б мне сказали, что я, если останусь живой, буду с тобой». Глаз стиснул, сжал кулаки, закрыл глаза. «Вера!» Он разжал руки, открыл глаза, и у него волнами пошли фиолетово-оранжевые круги из глаз и, доходя до мохнатой стены, разбивались, но тут же шли новые. «Верочка!.. Нет-нет, я ничего с собой не сделаю. Я останусь жив». И Глаз опять стал приседать, ходить и бегать. Порой, приседая, чувствовал, что на секунду-другую теряет сознание. И тогда вытягивал перед собой руки, чтобы, в случае, если упадет, не удариться о бетон головой. Но нет, сознание не возвращалось. Дремал на ходу, как в Одляне. Иногда наваливался на дверь. Около дверей — теплее. Ночью открыли топчан и Глаз бухнулся. Часто соскакивал и грелся. Днем ходил как очумелый. Сил было мало. Приседал по нескольку раз. Бегал тоже меньше. Голова раскалывалась.

Мерзнуть стал сильнее. И вновь вернулось отчаяние: «А что, если вскрыть вены? Заточить о бетон пуговицу и чиркнуть по вене. Тогда или умру, или переведут в другой, теплый, карцер. А что подумают дубаки? Скажут: «Резанул себя, холода испугался».

И тут Глаз ощупал взглядом заледенелый угол. «Так это не краска, это — кровь. Кто-то, не выдержав холода, все же вскрыл себе вены. Интересно, посадили его после этого в теплый карцер? Нет-нет! Вскрывать ни за что не буду. Это последнее средство. Вы, суки, пидары, выдры, кровососы поганые, не дождетесь от меня, я не чиркну по вене. Я буду ходить, приседать и бегать. Я все равно выдержу».

В оставшиеся два дня Глаз не чиркнул себя по вене, не упал распластанный в ледяной угол. Разводящий, ведя его в камеру, смотрел с уважением. Пятый выдерживал не каждый.

6

Глаза повели в трехэтажный корпус. На третьем этаже разводящий беззлобно, но с явной усмешкой сказал:

– Ну, держись. Здесь ты несильно разбалуешься.

И его закрыли в камеру.

– Здорово, мужики.

Взросляки промолчали.

Глаз положил матрац на свободную шконку и оглядел зеков. Их было пятеро. Двое играли в шашки, остальные наблюдали. Такого никогда не бывало ни на малолетке, ни на взросляке, чтобы на новичка не обратили внимания.

– Здорово, говорю, мужики.

Но из пятерых на него никто не взглянул даже.

Глаз расстелил матрац. Ужасно хотелось спать. Но лечь, не поговорив с сокамерниками, даже если они и не поздоровались, он счел за неуважение. Чтобы не рисоваться посреди камеры, Глаз сел на шконку.

Доиграв партию, зеки убрали шашки и посмотрели на новичка. Среди пятерых выделялся один: коренастый, широкий в плечах, смуглый, с мохнатыми бровями, с чуть проклюнувшимися черными усами и властным взглядом, лет тридцати пяти. «Он, наверное, и держит мазу»,— подумал Глаз.

– Ну что, откуда к нам? — спросил коренастый.

– Из трюма,— ответил Глаз.

Коренастый промолчал, а высокий белобрысый парень лет двадцати с небольшим переспросил:

– Откуда-откуда?

– Из кондея, говорю,— ответил Глаз, а сам подумал: «Что за взросляк, не знает, что такое трюм».

– Ну и как там? — продолжал коренастый.

– Да ничего.

– Сколько отсидел?

– Пять суток.

– А что мало?

– Малолеткам больше не дают.

Коренастый закурил, и Глаз попросил у него. Тот дал.

– Значит, к нам на исправление? — уже добродушнее проговорил коренастый, затягиваясь папиросой.

– На какое исправление?

– Да на обыкновенное,— вспылил коренастый,— у нас хулиганить не будешь.

– Я к вам, значит, на исправление? Вы у хозяина на исправлении. Наверное, уже исправились?

Зеки молча глядели на Глаза. Коренастый часто затягивался папиросой, соображая, видимо, что ответить.

– Это не твое дело — исправились мы или нет. А вот тебя будем исправлять.

– Как? — Глаз подошел к столу, взял спички и закурил. Глаз был уверен — его не тронут. На тюрьме был неписаный закон: взросляк малолетку не тронет. Коренастый побагровел.

– Как разговариваешь? — заорал он.

– А как надо?

Коренастый хотел ударить Глаза наотмашь ладонью, но Глаз отскочил. Зеки запротестовали:

– Да брось ты. Что он тебе сделал?

Коренастый уткнулся в газету, а четверо других приступили к Глазу с расспросами. Глазу показалось странным, что зеки в разговоре с ним мало употребляют феню. Но когда разговор зашел о женщинах-заключенных, Глаз сказал:

– Раз с нами шла по этапу коблиха, красивая, в натуре, была.

– Кто-кто с вами шел?— переспросил высокий белобрысый парень.

– Да кобел, говорю.

– А что такое кобел?

– А вы по какой ходке? — спросил Глаз.

– Ходке? Да мы здесь все не по первому разу. Режим у нас строгий.

– Так вы что, осужденные?

– Да-а,— протяжно и неуверенно ответил парень…

– Режим строгий, а что такое кобел, не знаешь.

– Ладно,— сказал чернявый, с большими, навыкате глазами парень,— хорош ломать комедию. Ты вон подойди к вешалке…

Глаз не шевельнулся.

– Да ты к вешалке подойди и на одежду посмотри.

На вешалке висели шубы и шапки.

– Ну и что? — обернулся Глаз.

– Да ты внимательнее посмотри.

…Стоп. Что такое? На одной шапке спереди было светлое пятно от кокарды. И на другой тоже. А на плечах у шуб, там, где носят погоны, цвет был тоже светлее.

– Так вы менты бывшие, что ли? — догадался Глаз.

Бывшие менты промолчали.

До обеда Глаз отсыпался. А после обеда повели в баню. Старший по бане, глядя на заклеенные раны, сиплым голосом спросил:

– Ну что, еще побежишь?

– Побегу,— не думая ответил Глаз.— Вот только плечо заживет. Он взял ножницы подстричь ногти и тут увидел на подоконнике другие. Незаметно взял их и, юркнув в помещение, где они сдали вещи в прожарку, схватил свой коц и сунул ножницы в него. И только тут он увидел, что один мент все еще раздевается и он усек Глаза. Глаз думал: если спрятать или вообще выбросить ножницы, чтобы банщики не нашли, то потом, если менты попрут на меня, их можно прижучить — ножницы, мол, в камере…

Из моечного отделения Глаз вышел первым. Здесь его ждал корпусной.

– Собирайся быстрей.

– Куда?

– Опять в карцер.

– За что?

– Не прикидывайся дурачком. За ножницы.

Глаза закрыли в пятый.

«Или мент вложил, или сами нашли». Глаз решил шагать быстрее, а то после бани можно простыть.

И опять потянулись у Глаза кошмарные ночи и дни. «Ну зачем, зачем я схватил ножницы, — корил он себя, — надо вначале было подумать, куда их куркануть, а потом брать».

Плечо у Глаза меньше болело. Раны заживали. Зато зудели. Его подмывало сорвать тампоны и поскрести пятерней.

Радовало одно: за прошлый карцер он успел отоспаться. В полночь открыли топчан. Но как уснешь — такая холодина.

Ночь прошла в полудреме. Ходьба, бег на месте и приседания спасали его. Приседал понемногу, но часто. Утром надзиратель открыл кормушку и крикнул:

– Подъем!

Глаз встал.

Утром надзиратель открыл кормушку и крикнул:

– Подъем!

Глаз встал.

– Захлопни топчан,— сказал надзиратель.

Глаз хлопнул топчаном, но несильно. Дубак ушел. Глаз подошел к топчану и посмотрел на замок. Замок, как и предполагал он, от несильного хлопка не защелкнулся. Но лежать на топчане было холодно. И тут Глазу пришла отчаянная мысль: а нельзя ли разобрать топчан, сломать доски и разжечь костер? Согреюсь.

После завтрака Глаз откинул топчан и приступил к осмотру. Все доски были прикручены болтами к стальным угольникам. Но первая доска делилась на две части: в ее середине крепился замок. Глаз попробовал открутить болты, но гайки не поддавались — давно заржавели. И Глаз решил — хоть зубами — но оторвать одну половину доски.

Древесина вокруг болтов прогнила. Особенно вокруг одного. За эту половину доски он и взялся.

Если в коридоре слышались шаги, Глаз закрывал топчан и стоял возле него, будто только встал с табурета. Долго он возился с доской. Разогрелся. Можно не ходить и не приседать.

«Вот сломаю топчан, и пока будут делать новый, меня посадят в теплый карцер. А если скажут, что буду спать на нем оставшиеся четыре ночи? На нем хоть немного, да покемаришь. Да нет, все равно новые настелют».

Глаз и коленом давил в конец доски, и пинал коцем, но отверстия вокруг болтов разрабатывались медленно. Пробовал он и зубами грызть дерево, но из десен пошла кровь. Он выплюнул изо рта волокна вместе с кровью и стал ногтями ковырять вокруг болта. Один ноготь сломался, из двух пошла кровь. «Нет-нет, топчан, я все равно тебя сломаю,— разговаривал он с топчаном как с человеком,— ну что тебе стоит, поддайся. Ведь ты старый. А мне холодно. Думаешь, если сейчас было б лето, я ковырял бы тебя? Нет, конечно. Ну миленький, ну топчанушко, ну поддайся ты, ради Бога,— уговаривал он топчан, будто девушку,— что тебе стоит?»

И все же Глаз победил: он надавил коленом — и оба болта остались в замке, а конец доски поднялся. Глаз ликовал. Не прилагая усилий, Глаз потянул доску и поставил ее на попа, потом, чуть надавив, потянул доску книзу, и она вышла из болтов. Теперь у него в руках оказался рычаг. При помощи его он оторвал вторую доску.

Прошло чуть более часа, и топчан был разобран. Доски он поставил у дверей, а сам встал рядом, загородив собой голый каркас топчана.

Чтоб развести костер, нужны были щепки. Зубами он стал щепать доску. Она была сухая и легко поддавалась. Из полы робы он достал спичку и часть спичечного коробка. Щепки принялись разом. В карцере запахло смолой. Одну короткую доску Глаз сломал провдоль о каркас. Стучать он уже не боялся — костер горел. Посреди карцера. Он подложил сломанную доску, а потом и остальные. Когда их охватило пламя, дыму стало больше и он повалил в отверстие над дверью, где была лампочка. Дежурный учуял дым и прибежал.

– Ты что, сдурел? Вот сволочь!

– А что, я замерзать должен? Зуб на зуб не попадает.

– Туши, туши, тебе говорят, а то хуже будет.

Глаз открыл парашу и побросал в нее разгорающиеся обломки доски. Они зашипели, и от них пошел пар. Длинные доски он сломал и тоже затушил в параше.

В карцере невыносимо пахло мочой. Дубак закашлял и, оставив открытой кормушку, побежал вызывать корпусного. Тот наорал на Глаза, но бить не стал. Он обыскал его, забрал несколько спичек, которые Глаз для них оставил в кармане, и его закрыли в боксик, так как все карцеры были заняты.

Лежа на бетоне, Глаз блаженствовал: в боксике было жарко. Он перевернулся на живот и за трубой отопления, которая проходила по самому полу, увидел пачку махорки. Глаз быстро ее схватил и сунул в карман. Обыскивать его второй раз не будут. А клочок газеты у него был. На пару закруток хватит.

Часа через два Глаза закрыли в карцер. Новые доски были настланы, Глаз ликовал: «Господи, раз в жизни может быть такое счастье: пару часов в боксике погрелся и, основное, пачку махры нашел. Ну, спасибо, спасибо тому, кто курканул махорку. Вот только жаль, что спичек не оставили…» Глаз от радости, хотя еще и не замерз, присел быстро десять раз и начал крутить цигарку.

Двух скруток, с палец толщиной, ему хватило на весь день. А когда заступил новый дубак, Глаз попросил:

– Дай бумаги немного!

– Зачем тебе?

– В туалет хочу.

Дубак принес.

Ночь и следующий день Глаз курил. А после отбоя спички кончились. Он оставил одну. Но не трогал. Он решил, что скрутит цигарку побольше и будет курить и сворачивать новые до тех пор, пока не кончится махорка. Газеты ему еще дали. Для туалета. А в парашу он ходил редко, не с чего было.

И снова ночью на Глаза накатило: вскрыть вены или удариться с разбегу головой о стену на глазах у дубака. Третью ночь он дремлет. Силы покидают его.

Он ругал вслух тюремное начальство. Он согласен сидеть в пятом целую зиму, но только пусть переводят на ночь в теплый карцер. Он просил у них всего шесть часов нормального сна. А потом целый день будет ходить, приседать, бегать. И еще, чтоб ему давали курить. И он бы перезимовал. Он чувствовал в себе силы.

«Не-е-ет, суки, пидарасы, чекисты зачуханные, жертвы пьяной акушерки, вы, господа удавы, вы… — он задыхался от злобы, — вы… нет-нет, я не буду вскрывать вены, я не буду биться головой о стену, умрите вы сегодня, а я умру завтра. Нет, в натуре, не дождетесь вы от меня этого. Назло вам, шакалы, я ничего с собой не сделаю. Я хочу жить. Я хочу любить. Готов отдать полжизни, только чтоб взглянуть на тебя, Вера. Я не простыну. Я все равно тебя увижу. Господи! Но когда это будет? Когда? Я хочу быть человеком. Я ради Веры готов бросить преступный мир. Но кто мне в это поверит? Кто меня выпустит из тюрьмы? Кто?»

Думая о Вере, Глаз фени не употреблял. Нежный настрой души Глаза вдруг моментально заледенел. В нем кипела ярость. Карцер стал тесен. Ему захотелось вырваться на волю, побежать к Вере и сказать: «Вера, Верочка. Я тебя люблю! Я разбил стены тюрьмы и прибежал к тебе. Мне опостылело все: зеки, параши. Я хочу видеть тебя. Одну тебя. И никого мне не надо».

Ярость постепенно прошла. Глаз разжал кулаки. Стены ими не сокрушишь. Двое с половиной суток надо досиживать.

И снова, ради жизни, ради Веры и назло тюремному начальству он начал приседать. Душа угомонилась. Ноги выполняли работу и грели тело. Постепенно согрелась и душа.

Ему вспоминался дед. А перед дедом он был виновен, и чувство раскаяния одолевало его. Коле шел седьмой год. Жили они тогда в Боровинке. Как-то вечером дед не отпустил Колю на улицу: темнело и мороз ударил. Коля, разобидевшись, расстриг у него на шубе петли. Утром дед стал собираться во двор, а Коля наблюдал из соседней комнаты в щелочку. Дед надел шубу, взялся за верхнюю петлю и хотел застегнуть ее, но петля соскользнула с пуговицы. Дед взялся за вторую петлю… Затем, уже судорожно тряся рукой, он прошелся по оставшимся петлям и горько заплакал.

И вот теперь, ровно через десять лет, прокручивая в памяти этот случай, Глаз сказал: «Дедушка, прости меня».

Утром, после завтрака, Глаз чиркнул последнюю спичку и прикурил. Курил оставшуюся махорку полдня. Кончалась одна цигарка — сворачивал другую, прикуривал от горящей и курил, курил, курил. Его стало тошнить, а потом вырвало. Он ходил, как пьяный, голова кружилась, в теле чувствовалась слабость.

К вечеру стало лучше. В полночь, когда открыли топчан, напился воды, лег и задремал.

Пять суток подходили к концу. Оставалась еще одна ночь. Но утром его перевели в третий карцер. На взросляке кто-то отличился, и его заперли в пятый. Пусть, как и Глаз, померзнет. Но только десять суток. Взрослякам давали в два раза больше.

О-о-о! В третьем карцере благодать. Здесь можно не приседать и не бегать. А только от нечего делать ходить.

7

Глаза подняли в камеру к ментам. Войдя, он сразу заметил, что коренастого мента нет. Вместо него — новичок.

– А где коренастый?

– На этап забрали.

– В КПЗ?

– Нет, в зону. Он осужденный был.

– А у вас что, и следственные и осужденные сидят вместе?

– Да, вместе. Отдельных камер не дают. Тюрьма и так переполнена,— отвечали бывшие менты.

«Что ж, раз нет коренастого, я вам устрою веселую жизнь. Отдельные камеры вам подавай. Боитесь в общих сидеть…»

Несколько дней Глаз жил тише воды, ниже травы. Ментов узнавал.

И вот решил нагнать на них страху. Будут знать, как плохо встречать малолеток.

– Я не жалею, что мне плечо прострелили и я в карцерах сижу. Я больше всего жалею, что козла одного в КПЗ не замочил. Сука он был. Я больше с ним не увижусь, наверное. Короче, он наседка был. Но здоровый, козел. В камере был обломок мойки, но маленький вены только вскрывать. А то бы я его чиркнул по шарам. Я потом у декабриста от раскладного метра звено выпросил. Заточенное было. Бриться можно. Ну, думаю, когда ляжет спать, я его по глотке… Больше десяти мне все равно не дадут. И я решился. Но меня, в натуре, на этап забрали. А козел там остался. Не вышло. — Глаз вздохнул.

Менты стали меньше разговаривать с Глазом.

Из всех ментов Глазу нравился только Санька. Его сейчас забирали на этап, в зону. В ментовскую. В Союзе было несколько зон, в которых сидели бывшие работники МВД. Их в общие зоны не отправляли — боялись расправы над ними.

Санька был солдат из Казахстана. Но русский. Ему было всего девятнадцать лет. Он сбежал из армии. Месяц покуролесил по Союзу, а потом приехал домой, и его забрали. За самовольное оставление части ему дали два года общего режима. Санька был отчаянный балагур, весельчак и юморист.

– Что в армии, что в тюрьме,— говорил он,— один хрен. В армии бы мне служить три года, а в зоне — два. Я раньше домой приеду, чем те, с кем меня в армию забирали. Аля-улю!

Служил он в войсках МВД здесь, в Тюмени. Охранял зону общего режима. Двойку. Потому и попросился в ментовскую камеру.

На другой день на Санькино место посадили малолетку Колю Концова — обиженку. В камере над ним издевались. Он был с Севера. Попал за воровство. Дали полтора года. Коля Концов — тихий, забитый парень с косыми глазами, похожий на дурачка. Дураком он не был, просто — недоразвитый. Медленно соображал, говорил тоже медленно и тихо, рот держал открытым, обнажая кривые широкие зубы. Глаз сразу дал ему кличку — Конец.

Теперь Конец шестерил Глазу. Менты не вмешивались. Их это даже забавляло. Если Конец медлил, Глаз ставил ему кырочки, тромбоны, бил в грудянку. Конец терпеливо сносил. «Этот,— думал Глаз,— на зоне будет Амебой. И даже хуже. Что сделаешь, такой уродился».

– Конец,— сказал как-то Глаз,— оторви-ка от своей простыни полоску. Да сбоку, там, где рубец.

Конец оторвал.

– А теперь привяжи к крышке параши.

Тот привязал.

– И сядь на туалет.

В трехэтажном корпусе разломали печки, на их месте сделали туалеты и подвели канализацию. Но туалеты пока не работали.

Конец стоял, глядя на Глаза ясными, голубыми с поволокой глазами.

– Кому говорят, сядь!

Конец сел.

– Вот так и сиди. Кто захочет в парашу, ты дергай за веревочку, крышка и откроется. Понял?

– Понял,— нехотя выдавил Конец.

Менты, кто со смехом, кто с раздражением, смотрели на Глаза, но молчали. Забавно им это было.

– Итак, Конец, я хочу в туалет.

Глаз подошел к параше. Конец потянул за отодранный рубец, и крышка откинулась. Оправившись, Глаз отошел, а Конец встал и закрыл крышку.

– Техника на грани фантастики,— веселился Глаз, — сделать бы еще так, чтобы Конец закрывал крышку не вставая со шконки.

Двое ментов тоже оправились, воспользовавшись рационализацией. Они балдели.

В камере сидел мент Слава. В милиции несколько лет не работал. Попал за аварию. В ментовскую камеру попросился сам: очко не железное, вдруг кто-нибудь его узнает. Это был спокойный, задумчивый мужчина лет тридцати с небольшим. Он был всех старше.

– Глаз, что ты издеваешься над пацаном? — вступился он за Конца.— А вы,— он обратился к ментам,— потакаете. Конец! — повысил он голос.— Отвяжи тряпку и встань. В тебе что, достоинства нет?

Конец отвязал и сел на шконку.

– Слава,— сказал Глаз,— о каком достоинстве ты говоришь? Ему что парашу открывать, что…

– Раз он такой, зачем над ним издеваться?

– Сидеть скучно. А тут хоть посмеемся.

Вечером Глаз с Концом играли в шашки. «Достоинство, говоришь! — возмущался Глаз.— Я покажу сейчас вам достоинство».

– Конец, слушай внимательно,— тихо, чтоб не слышали менты, заговорил он,— мы с тобой разыграем комедию. В окне торчит разбитое стекло. Вынь осколок небольшой и начинай его дробить. Пусть менты заметят. Они спросят, зачем долбишь, ты скажи, только тихо вроде, чтоб я не слышал,— мол, Глаз приказал. Спросят, для чего, ты еще тише скажи, что я приказал тебе мелкое стекло набросать им в глаза. Если не сделаю, он меня изобьет. Бросать не будешь. Мы их просто попугаем. Усек?

– Усек.— Лицо Конца расплылось в улыбке.

– Сейчас закончим партию — и ты начинай.

Конец долбил осколок коцем на полу. Когда стекло захрустело, менты заперешептывались. Высокий белобрысый парень подошел к Концу. Белобрысый был тюменец. Работал в медвытрезвителе шофером. Попался вместе с братом жены, несовершеннолетним разбитным пацаном. Он его часто катал на машине. Шуряк у пьяного вытащил получку и снял часы. Теперь ждали срок. Мента звали Толя, фамилия — Вороненко. Фамилию он взял жены. Своя — Прорешкин. Невеста не захотела записываться на его фамилию. Две недели назад жена родила. И Толя по камере бил пролетки[11] , беспокоясь, как прошли роды и похож ли на него сын. За жену он переживал сильно, но еще сильнее за ее стройные ноги: как бы после родов не вздулись вены.

Вороненко пошептался с Концом и выбросил в парашу истолченное стекло.

«Нештяк, в натуре, очко-то жим-жим. Ладно, на сегодня хватит, а завтра еще чего-нибудь придумаем».

На другой день Конец взял ложку и стал ее затачивать о шконку. Менты переглянулись, и Вороненко сказал:

– Конец, иди-ка сюда.

Конец стал перед ним.

– Для чего ты точишь ложку? — спросил он тихо.

Конец молчал.

– Говори, не бойся.

– Глаз сказал, чтоб я заточил ложку, а ночью, когда будете спать, чтоб я вам кому-нибудь глотку перехватил. Говорит, порежет меня, если не выполню.

Вороненко отобрал у Конца ложку и отломил заточенный конец.

Через день Глаз сказал Концу:

– Ты поиграй в шашки с Вороненко. И скажи ему по секрету, что я хочу замочить одного из них. Отоварю кого-нибудь спящего по тыкве табуреткой и начну молотить дальше. Скажи: кого Глаз хочет замочить, он еще не надумал. Кто больше опротивеет, мол.

Конец передал это Вороненко, тот — ментам.

В камере сидел земляк Глаза Юра Пальцев, однофамилец начальника заводоуковской милиции. Пальцев тоже работал в медвытрезвителе, но медбратом, или, как называют в армии, тюрьме и зоне, коновалом. Он у работяги из Падуна вытащил десять рублей. За Пальцевым наблюдали давно. Замечали, что он брал домой простыни.

Начальник уголовного розыска Бородин приехал к нему домой и с порога сказал: «Ты зачем у Данильченко вытащил десять рублей?» Пальцев растерялся. Бородин заметил это. «Не вытаскивал я никаких десять рублей». Бородин сел на табурет возле стола. Оглядел кухню. Потом поднял клеенку на столе — туда обычно кладут деньги — и вытащил десятирублевку. «Вот куда ты спрятал. Ах сукин ты сын, позоришь органы».— «Это не те деньги. Не те. Это жена положила».— «Не те? Нет те! Данильченко сказал, что у десятки уголок был оторван. Вот видишь?» — «А я говорю вам — не те!» И Пальцев завел Бородина в комнату и вытащил из-за электросчетчика скомканную десятку. «Вот она!» «Ну и дурак,— резюмировал Глаз, выслушав рассказ Пальцева.— Зачем ты ему десятку показал? Сказал бы, нет, не брал — и все. А простыни зачем воровал?»

– Да у меня на спине чирьи. Свои простыни завсегда в гною и крови были. А жена стирать не хотела. И тогда я на работе стал брать чистые, а грязные назад приносил. А они мне и это приписали.

– Болван. Хоть и земляк. Года полтора-два влепят. Поумнеешь. Мне бы такие обвинения. Э-э-эх. — Глаз тяжело вздохнул.

Пальцев был деревенский. Переживал сильно. Он и так был худой, а на тюремных харчах дошел вовсе. Болела его душа — жена дома осталась. Она и так-то, признавался он Глазу, ему изменяла. Не девушкой он взял ее. Пальцев показывал фотографию жены — симпатичная, смуглая, с длинными волосами. Заводоуковские менты, когда он сидел в КПЗ, несколько раз устраивали ему личные свидания. А за это она отдавалась ментам. С удовольствием.

Перед отбоем Глаз подсел к Пальцеву. Глазу нравились его тельняшка и солдатские галифе.

– Давай, Юра, сменяемся брюками. Я тебе хэбэ, а ты мне галифе. В зоне тебе все равно в них не ходить. А в моих разрешат.

Юра согласился.

– Тельняшку в зону тоже не пропустят,— врал Глаз,— а я по тюрьме буду хилять, тебя вспоминать. Варежки тебе дам новые, шерстяные.

Пальцеву было жаль тельняшку. Но жизнь-то дороже. «Вдруг Глаз осерчает и сонного табуретом начнет молотить?» — думал он.

Глаз надел галифе, тельняшку и важно прошелся по камере, выпячивая грудь. «В этой форме я приеду в КПЗ и на допросе скажу Бородину: вот посадили Пальцева, а ему в тюрьме несладко живется, видишь — я снял с него одежду. Жалко ему станет Пальцева или нет?»

Ночью Глаз проснулся от шепота. Вороненко, свесившись со второго яруса, тормошил Пальцева. Пальцев проснулся и закурил. У Глаза сон как рукой сняло.

Пальцев покурил, заплевал окурок, заложил руки за голову и остался лежать с открытыми глазами.

«Уж не караулят ли они меня, чтобы я кого не замочил?»

Часа через два — а как долго ночью тянется время! — Пальцев, встав со шконки, разбудил очередного мента.

Теперь ночное дежурство принял Володя Плотников. Он работал надзирателем на однерке, что находилась через забор от тюрьмы. Посадили его за скупку ворованных вещей. Соседи-малолетки обокрали квартиру и принесли ему посуду. Он купил. А потом они попались и раскололись. Его заграбастали. Он был членом партии, единственный из всех сокамерников. Ему было лет тридцать. Он тоже скучал по жене. Любил ее.

«Конечно, я могу сейчас встать, закурить. Подойти к табуретке, постоять возле нее. Посмотреть на волчок. Подойти к двери. Послушать, не шаркает ли по коридору дежурный. Плотников в этот момент будет за мной пристально наблюдать. Только я подниму табуретку — он заорет и разбудит всю камеру. Вот будет потеха. Меня, конечно, сразу в карцер. А потом к ним не поднимут. Ну-ка это все на хер. Они такие же зеки. Зачем их пугать?»

Забрали на этап Пальцева — на суд. Глаз дал ему пинка. Через день забрали Конца. На зону. И бросили новичков. Один был взросляк с двойки. Он отсидел полсрока от трех лет. Его этапировали в спецзону. В армии он служил в войсках МВД. Недавно на зону пришел зек — он знал его — и рассказал об этом заключенным. Гена пошел к Куму и попросился у него в ментовский спецлагерь. В зоне Гена работал поваром и наел неплохую ряшку. Он был среднего роста, коренастый, с сильными, мускулистыми руками и красивый.

Второй новичок — малолетка. Обиженка. Ему недавно исполнилось пятнадцать. Попал за воровство. У него — голубые глаза, пухлые щеки, алые, как у девушки, губы, стройные ноги и притягательный зад. Его движения — плавны, он красиво, как девушка, выгибает руку и неуклюже, как женщина, залазит на второй ярус кровати. Зад перетягивает. Тело — рыхлое, кожа белая и гладкая, а волос ни на руках, ни на ногах нет. На его женственную фигуру обратили внимание все. Но больше всех — Гена-повар. Он подолгу разговаривал с Сенькой и валялся с ним на кровати.

Однажды Глаз заметил, как Гена гладит Сеньку по заднице. Тот от удовольствия закрыл глаза.

Сенька — педераст. Еще с воли. В камере его перли все, и он не знал устали, ловя кайф. За столом не ел и получал по тыкве. Воспитатели заметили это, и его перевели в ментовскую камеру.

И вот повар обхаживал Сеньку, а тому не терпелось подвернуть задок.

Постепенно Сенька обшустрился и стал спрашивать, можно ли из тюрьмы убежать. Как ему хотелось на волю!

И Глаз решил его разыграть.

– Сенька, — сказал Глаз. — Убежать из тюрьмы можно. Я в прошлом году лежал в больничке. Там, в коридоре под лестницей, есть люк. Он в теплотрассу выходит. На нем стоит тяжелая бочка. Но бочку можно отодвинуть. Если сумеешь это провернуть, то вылезешь за тюрьмой. Только в этой одежде тебя с ходу сцапают. Придется кого-нибудь раздеть.

– Я запросто убегу. Но как в больничку попасть?

– Я знаю много мастырок. Вот самая простая: проглоти кусочек мыла, и у тебя определят дизентерию.

Гена-повар стал Сеньку отговаривать. Но потом плюнул. Сенька мыло проглотил.

К отбою заболел живот. Да так сильно, что он извивался, как змея, и стонал, будто у него вытягивали внутренности.

Утром Глаз спросил:

– Пронесло?

– Нет, — ответил Сенька, — все еще нет.

Скоро Гену-повара забрали на этап, а на его место пришел Юра Пальцев. Дали ему полтора года. Следом на этап забрали Сеньку.

Свято место пусто не бывает, и в камеру посадили здоровенного татарина. Татарин назвал себя Николаем и сразу захватил верхушку в камере. Он обращался со всеми запросто, будто всех знал давно, а тюрьма была для него дом родной. Татарин — темнило. Трудно было понять, за что его посадили и как он попал в ментовскую камеру. Он был высокий, психованный, целыми днями ходил по камере. Размахивал длинными ручищами, когда что-нибудь объяснял, и держал себя выше всех, зная наперед, что никто и ни в чем ему возразить не сможет.

Глаз больше других с ним разговаривал. Постепенно татарин стал рассказывать о себе.

Давно, лет десять назад, он работал в милиции. Потом от него ушла жена, и он стал пить. Допился до белой горячки. Чуть не убил человека. Но все обошлось — его подлечили. Потом опять стал пить и что-то украл. Его посадили. Дали срок. Так он попал в пермскую ментовскую зону общего режима. Освободился. Немного погулял и попал вторично. Теперь его направили в иркутскую зону.

– Хоть зоны и называются ментовскими,— рассказывал татарин,— но в них и половины ментов нет. В них направляют зеков из других, обыкновенных зон, ну, козлов всяких, а на этих зонах старого не вспоминают. Не важно, кем ты был. Хоть министром внутренних дел. Тебя за это не обидят.

В начале шестидесятых годов, рассказывал татарин, в иркутскую спецзону пригнали по этапу бывшего полковника. На воле он работал начальником управления внутренних дел. Ему должны были вот-вот присвоить комиссара, но он влип на взятке. На крупной, конечно. Его раскрутили. Дали восемь лет. В зоне полковник ни с кем не кентовался. Жил особняком. Все молчал. И через год сошел с ума. Еды ему не хватало. Он лизал чашки, собирал с пола корки хлеба, а когда ему особенно жрать хотелось, он залезал в помойную яму и там выискивал крохи. Он как был молчуном, так и остался, только все говорил себе под нос: «Ту-ту». Из помойной ямы так и слышалось «ту-ту».

– Так что,— закончил свой рассказ татарин,— вы, мелкие сошки, не расстраивайтесь и не переживайте, что вас посадили. И не таких людей садят. Отсидите — умнее будете. Полковник десятками тысяч ворочал, а вы у пьяных копейки забирали. На зоне научитесь, как надо по-крупному делать деньги. В следующий раз, когда я с вами опять встречусь в тюрьме или зоне, я думаю, вы уже попадете не за копейки. А будете, как полковник Ту-Ту.

Менты молчали. Они теперь не боялись Глаза. Перестали дежурить. Сейчас они побаивались татарина и ему не перечили. А с Глазом были на равных. Глаз рассказывал ментам свои похождения, а те с ним делились своим горем. По воле они тосковали сильно. А Глаз, слушая мента-рецидивиста, набирался опыта.

– Парни! — объявил однажды Глаз.— Я сотворю сейчас хохму. Сегодня заступил новый дубак, он меня плохо знает.

Он оторвал от одеяла кромку и сплел веревку. Один конец привязал к кровати, а другой накинул себе на шею: сел на пол и подтянул веревку, а чтоб надзиратель не узнал его, надел шапку, сдвинув ее на глаза.

– Ну, стучите.— И Глаз откинул в стороны руки.

Менты забарабанили в дверь.

– Чаго там? — открыл дубак кормушку.

Перебивая друг друга, менты закричали

– Удавился, удавился у нас один!..

Надзиратель посмотрел через отверстие кормушки в камеру и увидел зека, сидящего возле кровати. С середины кровати к шее спускалась туго натянутая веревка. Язык у зека вылез наполовину, на глаза съехала шапка, а ноги и руки были раскинуты по сторонам. Зная, что камера ментовская, дубак, бросив кормушку открытой, понесся к телефону. Не прошло и двух минут, как застучали кованые сапоги и распахнулась дверь. В камеру вбежал дежурный помощник начальника тюрьмы лейтенант Зубов. Он был без шапки и в одном кителе. Галстук от быстрого бега повис на плече.

– Петров, это ты, что ли, задавился?— спросил Зубов, тяжело вздохнув и снимая галстук с плеча.

– Я,— ответил Глаз, убирая с лица шапку.

– Ну и как на том свете?

– Скучно, как в тюрьме. Вначале будто я попал в карантин, а куда хотели меня поднять — в ад или рай, — я и сам не понял. Вы прибежали и воскресили. И опять я в тюрьме. Помню одно: налево был ад, направо — рай. В аду — толпы кровавых, их черти жарили на сковородке. Вас, правда, не было.

Глазу горело пять суток, но лейтенант был добряк.

– Не шути больше так, Петров,— кинул он на прощанье.

На днях осудили Плотникова и за скупку ворованных вещей дали полтора года общего режима. Он с защитником написал кассационную жалобу и теперь ждал результата. Глаз утешал Володю:

– Тебе светил бы срок, если бы они доказали, что ты эту чертову посуду купил, зная, что она ворованная. А ты ни на следствии, ни на суде не сказал, что это знал. Понял? Да тебя освободят. Или, на худой конец, год сбросят. Ты уже пятый месяц сидишь, не успеешь моргнуть — и дома, с женой.— Глаз помолчал.— А вот если тебя освободят, отдашь мне свой полувер?

– Отдам. Я готов отдать с себя все, только б свобода. Глаз, едрит твою в корень, неужели меня освободят?

Плотников Глазу о себе рассказывал все, даже интимное. Иногда — смешное.

– Лет пять назад, — травил Володя, — я поехал к матери в деревню. Вечером, после кино, пошел провожать деваху. Поцеловал ее, обнимаю, а у нее тело такое сбитое, глажу и восхищенно шепчу: «Что за руки у тебя, что за груди!» А она: «Картофки и пироги, все тело еко».

На удивление всем, через полмесяца надзиратель крикнул в кормушку блаженные слова:

– Плотников, с вещами!

Глаз шементом подскочил к нему первый:

– Ну вот и свобода! Что я тебе говорил, мать твою мать?

– А вдруг — на зону? — Плотников побледнел.

– Да ты что,— наперебой заговорили менты,— тебе же отказа от жалобы не было.

– Ну что, Володя,— сказал Глаз,— полувер отдаешь?

– Да я не знаю, куда меня.

«Бог с ним, с полувером»,— подумал Глаз, но сказал:

– Собирай быстрее вещи.

Когда открылась дверь, все попрощались с ним за руку, а Глаз, попрощавшись последним, вдарил ему по заднице коцем.

Дверь захлопнулась. Человека выпускали на свободу.

Вечером заявился Сашка-солдат. Он осветил камеру улыбкой, бросил матрац на шконку и сказал:

– Отправили на двойку, и меня сразу узнали. Все смотрят косо, и пошел я к Куму…

Санька-солдат рассказал Толе Вороненко, почему он дернул с двойки. Зеки в зоне не узнали, что он их охранял. Но работа тяжелая — таскал шпалы. И решил он смыться на спецзону, может, там работа полегче. Да по этапу прокатится и в тюрьмах посидит.

Уходя на этап, Санька, дойдя до дверей, обернулся и весело сказал:

– Приезжайте в гости: Джамбулская область…

Все менты теперь по фене ботали и чудили как закоренелые уголовники. Дежурные их часто усмиряли. Однажды Глаз днем уснул, а Вороненко поджег на нем старенькую футболку. Секунда, другая, и она вспыхнула — как порох, и Глаз — горящий факел — как бешеный соскочил. На него накинули одеяло.

8

На прогулке Глаз услышал за стеной визг.

– Бабы!

Когда дубак, ходивший по трапу поверху прогулочных двориков, ушел в другой конец, Глаз крикнул:

– Девочки, как дела?

– Дела — хорошо, но без мужиков — плохо,— ответил из соседнего дворика звонкий девичий голос.

– Щас я к вам перелезу.

Женщины засмеялись. Они приняли это за шутку.

На всех прогулочных двориках сверху была натянута сетка. В дворике, где гуляли менты, сетки не было.

– Подсадите, чтоб я за верх стены зацепился,— сказал Глаз.— У баб вроде тоже нет сетки.

Женщин было четыре. Все молодые.

– Открывай третий! Камбала перелазит к женщинам! — раздался свисток и крик надзирателя.

Дворик открыли. Глаз спрыгнул. Его повели в карцер.

– Сейчас в карцере сидит молодая. За пять суток вдоволь с ней наговоришься,— сказал дубак.

– В каком карцере?

– В пятом.

Глаза закрыли в четвертый. Когда дубаки ушли, Глаз крикнул:

– Пятый карцер! Девушка, как настроение?

Он стоял у самой двери и слушал. Девушка в своем карцере тоже подошла к двери и ответила:

– Настроение бодрое, еще сутки остались. А откуда ты знаешь, что я в пятом сижу?

– Мне дубак сказал, когда вел.

– За что тебя?

– Если б ты знала, за что,— Глаз засмеялся,— из-за тебя.

– Я серьезно спрашиваю.

– Я на прогулке перелазил через стену к женщинам.

– А ты отчаянный. Сколько тебе дали?

– Пять суток.

– Что мало?

– Я малолетка.

– Осужденный?

– Нет, под следствием. А тебя за что в карцер?

– Да в камере там…

– А в тюрьму за что попала?

– Гуляли у подружки. Пришел ее сосед. Мент. Следователь. Сел с нами. Начал ко мне приставать. Я его бутылкой по голове.

– Пустой?

– Полной.

– Ты тоже по малолетке?

– Нет. Мне девятнадцать.

– Скоро суд?

– Скоро.

– Хватит разговаривать! — закричал дубак.

– Старшой, мне сегодня положено.

– А я говорю — хватит. А то еще пять суток добавим.

Дубак ушел.

– Девушка, тебя как зовут?

– Люся.

– Меня Коля. Будем знакомы. Ты откуда сама?

– Из Тюмени.

«Наверное, красивая, раз следователь клинья бил».

– Люся, а ты смелая девушка, молодец.

– А ты, раз перелазил через стену, чересчур отчаянный.

– Люся,— как можно нежнее сказал Глаз.

– Что?

– Ты хотела б, чтоб меня к тебе посадили?

– Очень. Но это невозможно.

– Сильно хочешь?

Люся молчала.

– Спрашиваешь. Еще как.

– Я сейчас стену сломаю. Ты только отойди от нее, а то кирпичами придавит.

– Ты, парень, огонь. Но не горячи себя, так лучше.

– Камбала, хватит кричать,— тихо сказал, открыв кормушку, дубак.— Если молчать не будешь, я скажу Люсе, что у тебя один глаз.

Глаз чуть не заплакал. Давно, еще в Одляне, он решил, что, когда освободится, замочит двух козлов, выстреливших ему в глаз.

Вечером, когда дубаки сменились, Глаз опять заговорил с Люсей. Почитал ей стихи, а ее попросил спеть песню. У нее был высокий голос, и петь она умела.

– Коля, когда освободишься, можешь в гости зайти.

– Люсенька, я не знаю, сколько мне дадут. У меня статья сто сорок шестая. Дадут около десяти. Ты меня сто раз забудешь.

На следующий день Люсю из карцера освободили. Она крикнула Глазу: «До свидания!» — и застучала каблучками по бетонному полу.

После карцера Глаза бросили в камеру, рядом с той, где он сидел с Чингизом Козаковым, заместителем начальника строительного управления. В камере — три взросляка. Глаз занял четвертое место. Два остались свободными.

Чернявый, с седеющими волосами взросляк на воле работал управляющим трестом. Его посадили за взятки. Дали три года. Прокурор опротестовал, и теперь у него шло переследствие. По всему выходило, что на второй раз ему дадут больше. Но он надеялся, запутывая следствие, освободиться вообще. Несколько свидетелей дали противоречивые показания. Этим он и воспользовался вбив в следствие клин.

Второй подследственный — двадцатипятилетний студент последнего курса тюменского медицинского института Костя Кобзев сидел тоже за взятки. Он — подельник Чингиза Козакова. Костя был связующим звеном между начальником управления Ипатовым, его заместителем Чингизом Козаковым и людьми, дающими взятки. Большие деньги проходили через Костю, и солидные суммы оседали у него. Посредником он стал благодаря отцу. Отец в свое время в Тюмени занимал высокую должность. Теперь отец на пенсии, и Костя по старой дружбе приводил к Ипатову и Козакову людей, искавших легковые машины, мотоциклы и другие дефицитные вещи.

Глаз с Костей, так же как и с Чингизом, подружился и рассказал, что сидел с его подельником.

– Так это ты барабанил в двери и кричал? — спросил Костя.

– Бывало, — ответил Глаз.

Третий заключенный сидел за неуплату алиментов. Это был прораб Иван Иванович Кичко, мужчина в годах, ленивый на вид, молчаливый.

Все взросляки шикарно одеты. У всех пальто с каракулевыми воротниками. Шапки у двоих — каракулевые, у Кости — ондатровая.

Когда камеру вели на прогулку, Глаз в этом обществе казался лишним. Одет он был в застиранную фуфайку и такую же шапку.

Взросляки и в тюрьме достоинства не теряли. Они медленно спускались с лестницы и медленно поднимались.

Как-то они шли на прогулку, а Глаз отстал. Двое работников хозобслуги, увидев представительных мужчин, поздоровались, низко кивнув головами. Хозобслуга подумала, что это какое-то начальство.

Однажды в тюрьму пришла комиссия во главе с начальником управления внутренних дед Нытиковым. В камеру первым вошел начальник тюрьмы, подполковник Луговской, лет пятидесяти, с белыми длинными волосами, зачесанными назад, а за ним свита во главе с комиссаром. Оглядев заключенных, Нытиков увидел Костю и, сделав к нему шаг, протянул руку. И они, на удивление зеков и комиссии, пожали друг другу руки.

Комиссар спросил, есть ли жалобы. Но жалоб не было, и комиссия удалилась.

– Костя, — заорал Глаз, — а почему Нытиков со мной не поздоровался? Стучи, пусть вернется и отдаст мне честь.

Костя улыбнулся.

– Правда, а откуда тебя Нытиков знает?

– Мы с ним в одном доме жили.

– А где Нытиков живет?

– Наш дом стоит на углу Хохрякова и Володарского, это рядом с управлением внутренних дел. Буквой гэ, знаешь?

– Нет. Вот когда освобожусь, зайду к тебе в гости.

В этой камере Глазу баловаться не хотелось. Он, как и взросляки, целыми днями валялся на шконке. Единственное его занятие — тюремный телефон. Однажды по трубе Глаз услышал:

– Доктора позови,

– Доктор, Костя, тебя на провод.

На тюрьме у Кости была кличка Доктор.

– Кто спрашивает?

– По поручению Ипатова.

Доктор, подумав, сказал:

– Не буду я разговаривать. Пусть тебе скажет.

Выслушав, Глаз залез на шконку.

– Костя, Ипатов просит, чтоб ты брал все на себя. Он гарантирует, что поможет освободиться досрочно, подогреет деньгами.

– И все? — спросил Доктор.

– Все.

– Ишь чего захотел. Я не собираюсь за него срок тянуть.

Скоро Костю вызвали на допрос к следователю. Вернувшись, спросил разрешения у дубака вынести парашу. Сегодня Костя — дневальный. У этой камеры — привилегия: окна выходят на солнечную сторону, и можно выносить парашу в любое время.

– Глаз, — попросил Доктор, — помоги мне.

В туалете Доктор быстро заговорил:

– Следователь сказал, что знает о разговоре по трубе. У нас в камере подсадка.

– Кто?

– Кичко. Ты видишь, как его часто вызывают к следователю, а сидит всего-навсего за неуплату алиментов. Это он к Куму ходит. И еще: тебя тогда не было — он несколько раз подряд от следователя передачу приносил. Говорил, что сестра упросила следователя. У него и сестры в Тюмени нет. И что-то он долго под следствием сидит. Крутят его — будто за убийство. Я сказал следователю, что да, был такой разговор по трубе. Это в мою пользу. Теперь следователь на днях тебя вызовет. Глаз, ты подтвердишь, что все так и было? Врать тебе не придется. Никто знать не будет.

Глаз задумался. Топить одного зека ради другого?

– А что, без меня не обойтись?

– Нет. Нужен свидетель. Кичко не может идти за свидетеля. Он подсадка. А ты, когда придешь от следователя, не говори, к кому вызывали. Скажи — по своему делу. Ну сделай, Глаз?

– Ладно, но об этом — никому.

И вот Глаза вызвал следователь по делу взяточников. Он был молодой, невысокий, веселый.

– Так, — сказал следователь, — твоя фамилия Петров?

– Так точно, Петров.

Следователь оглядел Глаза. Он был в галифе, а из-под расстегнутой куртки выглядывала тельняшка.

– Садись.

Глаз сел на прибитый к полу табурет. Следователь курил хорошие сигареты.

– Не угостите меня?

Следователь достал пачку и протянул Глазу. Глаз взял две сигареты.

– Мне и цыганенку.

– Ты сидишь в одной камере с Кобзевым Костей?

– Сижу, а что же делать.

– На днях какой-то разговор был, касающийся его дела. Объясни, как он произошел?

– Объясню, раз надо.

И Глаз рассказал.

– Слушай, Петров, а как это вы по трубам переговариваетесь?

– Да очень просто. Вы в школе физику учили?

– Учил.

– Плохо учили. Ставлю два. Даже кол. Давайте дневник, и пусть мать распишется.

Следователь засмеялся.

– Веселый ты парень. Но объясни.

– Трубы обладают, это самое, проводят звук. Да что объяснять, я на деле покажу. Отведите меня в другой кабинет, я оттуда буду кричать в трубу, а вы здесь ухо к трубе приложите и слушайте.

Следователь повел Глаза в соседний кабинет. Там сидел Кум.

– Григорий Иванович, Петров хочет мне показать, как они по трубам разговаривают. Пусть он тут покричит в трубу, а я там послушаю, — сказал следователь и вышел.

– Григорий Иванович, приветствую вас. Вы что-то меня больше не вызываете? А я жду. Аж соскучился, — сказал Глаз, подошел к трубе и нагнулся, затем выпрямился, шагнул к столу Кума и проговорил: — Мне надо что-то взять, чтоб постучать по трубе.

Глаз вынул из графина пробку, Кум хотел перехватить его руку, но Глаз был уже у труб отопления и стучал пробкой по верхней трубе.

– Тише ты — расколешь.

Глаз нагнулся, приложил к трубе лодочкой ладонь и прокричал:

– Товарищ следователь, как слышимость? Если хорошая, то приготовьте пару сигарет.

Дверь отворилась. Заглянул следователь.

– Пошли.

Глаз вышел, бросив Куму:

– Если повинные никто не пишет, вызывайте меня.

Следователь запротоколировал показания Глаза и отдал ему пачку сигарет.

9

Бывший управляющий трестом Виктор Иванович Редькин и Костя Кобзев передачи и отоварку клали в один котел. После того, как Глаз дал показания следователю, Костя предложил ему гужеваться вместе. Глазу отовариваться не на что, да и передачу никто не носит, и он согласился. Но из общего котла ел мало. Скромничал.

Глаза вызвал на допрос старший следователь особого отдела управления внутренних дел Эмиргалиев. За столом сидел седоватый подполковник с узким разрезом глаз. Лицо рябое и некрасивое.

– Я занимаюсь твоим побегом. Больше в побег не пойдешь?

– Пойду,— не думая ответил Глаз.

– Я взял уже показания у милиционеров, которые тебя конвоировали. Теперь ты расскажи, как было дело.

– Показания я вам сейчас дам, а вы скажите: что будет Колесову за то, что он меня продырявил?

– Да ничего, наверное, не будет.

– Это почему?

– Он не знал, что бежит малолетка.

– Как же это «не знал»? — возмутился Глаз.— Я, прежде чем побежать, крикнул: «Не стрелять — бежит малолетка!»

– И Колесов, и конвой об этом не говорят.

– Вы их в больницу сводите.

– Зачем?

– А проверьте слух. Они что — глухие? Если они не слышали, что я кричал «не стрелять — бежит малолетка», тогда давайте допрашивайте весь этап. Двадцать восемь человек было. Они-то, я надеюсь, не глухие.

– Кричал или не кричал — какая разница? Ты ведь живой остался.

– Ну и шустрый вы, товарищ подполковник. Разница есть. По советскому законодательству в малолеток и беременных женщин стрелять нельзя, если они идут в побег. А в меня стреляли. Я вот нарушил закон — меня посадили. Он нарушил закон — пусть его тоже судят.

– Твое преступление — разбой — все равно побег перетягивает. Лишнего сроку за побег не дадут.

Глаз, не читая протокол, расписался.

– Защищайте их, защищайте. Рука руку моет. Чума на вас всех…

Глаз решил вызвать воспитателя, воспитатели к нему не ходили, и попроситься в камеру малолеток. Он подошел к дверям и стукнул два раза в кормушку. Дубак не подошел. Глаз постучал еще. В коридоре тишина. Глаз забарабанил в кормушку, и она открылась. Он просунул в отверстие голову и осмотрел коридор. Дубака не видно. «А что, — подумал Глаз, — я в кормушку пролезу. Вот было б здорово! Вылезу в коридор, закрою кормушку и зайду в туалет. Когда начнут водить на оправку, я с чужой камерой и уйду. На вечерней поверке меня хватятся. Вот будет потеха! А если туалет закрыт, я через кормушку в чужую камеру…»

Глаз просунул в кормушку обе руки, втиснул плечи и вылез наполовину. Зад не пролазил. «Все равно пролезу»,— подумал Глаз и хотел сделать усилие, но из туалета вышел надзиратель, поправляя на себе портупею.

– Куда! Куда! — как будто Глаз мог из тюрьмы убежать. — Вот сволочь! Не сидится спокойно, — кричал надзиратель, а Глаз еле залез назад.

Надзиратель, закрывая кормушку, сказал:

– Пять суток обеспечено.

Глаз расхаживал по карцеру, напевая лагерные песни. Он доволен: пронес курева и спичек.

Курил экономно, всасывая дым с воздухом, и кружилась голова.

На следующий день к Глазу посадили здоровенного малолетку. Привел его корпусной с шишкой на скуле.

Малолетка зашел в карцер робко. Глаз обрадовался и завел разговор. Но парень разговаривать не хотел и отвечал на вопросы, будто следователю, и все разглядывал Глаза.

Глаз подумал, уж не обиженку ли к нему посадили, забитый какой-то, слова не вытянешь. Но парень разговорился.

– А за что тебя? — спросил Глаз.

– Да мы камеру вверх дном перевернули, у нас курево кончилось, а нам не передавали.

– А ты не знаешь, в какой камере сидит Гена Медведев? Какая у него кличка, не знаю. Он мой подельник. С Заводоуковского района.

– Медведь у него кличка, сидит он, кажется… подожди, сейчас вспомню, а-а-а, в шестьдесят второй. Точно, в шестьдесят второй.

Глаз с Витей разговорились. Он из Тюмени. Попал по хулиганке. Освоившись, он признался:

– Знаешь, Глаз, нас корпусной этот, что меня привел, все тобой пугает. Вот посажу, говорит, кто шустрит, к Камбале, покажет он вам, что такое тюрьма. Когда вел меня, все стращал. Ну все, Камбала в карцере, веду к нему. Только не просись от него. Я представлял тебя не таким. Здоровый, думаю. Сказать по правде, я шел в карцер и тебя боялся.

Глаз не ожидал такого откровения и удивился. Не думал, что им малолеток пугают.

Витя просидел с Глазом до вечера, и его увели в шизо. Мест в карцерах не хватало.

«Так, Генка сидит в шестьдесят второй. А что, если попытаться в шестьдесят вторую попасть?»

Через пять суток за Глазом пришел разводящий. Не тот, что уводил его в карцер.

– Ты в какой камере сейчас?

– В шестьдесят второй, — спокойно ответил Глаз.

– Так ты же у взрослых сидел?

– Сидел я у взрослых, сидел у малолеток, снова у взрослых и опять к малолеткам попал.

– А не врешь?

– Что мне врать? Ты же в карточке сверишься.

Разводящий повел Глаза на второй этаж.

– Здорово, ребята, вот и отсидел я пять суток! — заорал, переступив порог камеры, Глаз.

Малолетки уставились на Глаза. Одет он был не так, как они. На нем солдатские галифе, из-под куртки выглядывает тельняшка, на голове — зековская расшитая кепка. Разводящий стоял в дверях, а Глаз подошел к малолетке, хлопнул его по плечу: «Здорово, Толя», — и затряс обалдевшему пацану руку.

Разводящий не закрывал дверь, а Глаз, чувствуя на себе его взгляд, сделал шаг ко второму. «Братан, здорово, чего такой грустный?» — и, выпустив очумевшего пацана из объятий, повернулся ко всем ребятам.

– Ну, как вы без меня?

Все молчали, и разводящий спросил:

– Он сидел у вас в камере?

Стоя спиной к разводящему, Глаз моргнул пацанам. Его поняли.

– Сидел.

– Конечно.

– Он с нашей камеры.

Разводящий захлопнул дверь и пошел сверяться в картотеке.

Только теперь Глаз заметил Гену Медведева. Он стоял возле шконки в углу камеры.

– Привет.

– Здорово.

– Как живешь? — громче спросил Глаз.

Он рассчитывал, если Генка живет не очень, его визит изменит отношение к парню.

– Хорошо, — негромко ответил Гена.

– Как дела? — тихо спросил Глаз.

– Плохо. Мишка колонулся.

– Так… В какой камере Робка?

– В шестьдесят четвертой.

Благодаря тюремному телефону Глаз знал, что не так давно из зоны в тюрьму привезли его второго подельника Робку Майера, а Робке в колонии оставалось жить два дня до досрочного освобождения. По вине Глаза вместо свободы Робку раскрутят, и Глаз решил, если удастся переговорить с Генкой, отшить Робку. Взять преступление на двоих.

– Я сейчас с ним перебазарю, — зашептал Глаз, — а не успею — за мной сейчас придут, — передай ему, чтоб отказывался. Ты сказал, что он с нами был?

– Они об этом знали.

– Ты это же показал?

– Куда мне было деваться?

– Ну ничего, откажешься от показаний. Глаз залез под шконку — трубы отопления в корпусе малолеток проходили над полом — и только переговорил с Робкой, как открылась дверь и разводящий крикнул:

– Петров, на выход!

Дойдя до дверей, Глаз обернулся. Пацаны смотрели на него. Он поднял вверх правую руку и, сказав: «Покедова», вышел из камеры.

Разводящий поругал Глаза за обман и отвел к малолеткам в другую камеру.

С месяц назад воспитатели убрали из нескольких камер самых отчаянных парней и посадили в одну. Глаз оказался шестым. Четверо — тюменские, а Глаз и Подвал, у него одна нога — сухая и он без костылей ходить не мог, — из районов.

Малолетки о Глазе наслышаны. Они представляли его здоровым и сильным и разочаровались. И стали игнорировать. Не замечают — и все. Они, городские, знавшие всю блатню Тюмени, должны перед ним преклоняться? Не бывать такому. И его, деревенского, неизвестно как вышедшего в шустряки, они и за равного принимать не будут.

Парни были самоуверенны и зоны не боялись. На свободе шустрили, думали они, в тюрьме живем отлично и в зоне не пропадем. Иногда просили Глаза рассказать о зоне. А раз Масло — тюменский парень, на свободе не в меру шустривший, хотя и был щупленький и ростом не выше Глаза, — спросил:

– А сам-то ты как в зоне жил? Вором? Или в активе был?

– Как я жил? Вором не был. В активе тоже не состоял. Вы что, думаете, если придете на зону, сразу ворами станете или лычку рога прицепите?

Дни шли, и постепенно ребята к Глазу привыкали. Хотя и держались высокомерно. Но тюремная обстановка заставляла обращать на него внимание.

Глаза часто по трубам спрашивали, и парням приходилось приглашать его. Если в камеру заходили работники тюрьмы, разговаривать начинали с ним.

Парни любили рассказывать забавные истории. Чаще всех травил были и небылицы Масло. Сидел он за хулиганство и срок ждал небольшой. На свободе у него был друг по кличке Репа.

После прогулки Масло, сев на шконку и засмолив здоровенную козью ножку, сказал:

– Я сейчас про Репу расскажу. Подохнете со смеху. Мы засосали тогда по пузырю и канали по улице. На остановке — глядь — стоит красивая чувиха. Разукрашенная. Распомаженная. Расфуфыренная. Репа говорит: «Постойте. Я сейчас». Он подкатил к чувырле и громко: «Ах ты шалава! Потаскуха! Профура! Где ты шляешься? Опять шлея под хвост попала? Разукрасилась! Мать тебя третьи сутки ищет, по всем шалманам пробежала, не найдет тебя. Куда ты забурилась? Топай домой, лярва». Деваха вся красная и еле вымолвила: «Отойдите, пожалуйста, я вас не знаю». — «Ах, не знаешь! Вот придешь домой, мать тебе задаст «не знаю». Люди стоят на остановке и слушают, а он поливает ее. Девка крутится, скорее бы подошел автобус или мент показался. Но ни автобуса, ни мента не видно. Тогда она остановила проходившее такси и уехала. Мы потом заняли денег и еще вмазали, надрываясь над Репой. Ох, и чудил же он».

Подвалу тоже захотелось потравить, и он начал:

– Закосил я на дурака, и меня в Тюмень вернули. Привозят к профессору Водольскому, и он начинает меня расспрашивать. Откуда я и так далее. Я отвечаю. Стараюсь почуднее. Потом спрашивает: «А ты Пушкина знаешь?» — «Знаю, — отвечаю, — в одной школе учился. У меня правая нога сухая, а у него левая короче. Я с ним за одной партой не сидел, но знал хорошо. С одного класса все-таки». — «А что можешь о Лермонтове сказать?» — спросил он. Ну я и понес. «Лермонтов, это который на стройке сторожем работал? Если он, так я с ним выпивал даже. Он все бутылки собирал. Жена от него за пьянку ушла. А так неплохой был. Когда трезвый. Только я трезвого-то его не видел».

Профессор перестал расспрашивать и постукал молоточком по коленке. Я ему: «Вы и по другой постукайте и задрал штанину.

Подвал продемонстрировал пацанам.

«Ну, — говорю, — постукайте и по этой». — Ребята посмотрели на сухую ногу Подвала. Нога — не толще руки, и колена не видно. Подвал взялся левой рукой за ступню, поднял ее до головы и начал крутить ногой. Она поворачивалась во все стороны, будто не было суставов. Он повращал ногою и говорит: — То же и Водольскому показал, потом прислонил ступню к левому плечу, вот так, и стал водить правой рукой по ноге, будто по струнам скрипки, насвистывая: «Была бы шляпа…» Профессор заключил, что я здоровый. Не вышло у меня с дураком, — Подвал вздохнул,— а я-то ду-у-мал — сумасшедшим признает.

10

Кончилось курево. До отоварки — неделя. Надо просить у малолеток и договариваться с дубаком, чтоб передал. Но Глаз предложил:

– Давайте наведем в камере порядок: выскоблим пол, аккуратно, как в зоне, заправим кровати и вызовем воспитателя. Ему понравится, и он принесет.

Дубак давно прокричал отбой, а ребята скоблили полы. Половые доски были черные, и парни в окне разбили стекло и принялись им скоблить. Надзиратель несколько раз предупреждал пацанов, чтоб спать ложились, но они упрашивали, и он махнул рукой.

Утром заправили кровати и убрали кружки с труб.

– Ну, — сказал Подвал, — зовем воспитателя.

Юрий Васильевич, добряк воспитатель, перешел работать во взрослую колонию, и пришел старший воспитатель майор Рябчик. Осмотрев камеру, восторга не выразил.

– Что звали? — спросил.

– Павел Семенович, хороший у нас порядок?

– В других камерах не хуже. Чего хотите?

– Мы хотим, — сказал Масло, — курева.

– Бросьте курить да еды больше покупайте. — Он помолчал. — Хорошо, к вечеру будет. — Рябчик еще помолчал. — Ну, Петров, как дела?

– Дела, Павел Семенович, плохи. Посмотрите, у меня уши опухли.

Перед ужином надзиратель подал две пачки махорки. Парни взревели.

– Мало, — кричал Масло.

– Вот петух, — орал Подвал.

– Пидар, — гаркнул Глаз.

После ужина Глаз два раза стукнул по лампочке. Минут через десять она потухла, и парни загоготали. В темноте полетели подушки. Кто-то швырнул на пол шахматы, и фигуры запрыгали по полу. В камере стоял визг. Дежурный принес новую лампочку.

– Так, — сказал Глаз, — я сейчас Рябчику мат поставлю.

Он поднял с пола черного короля и запустил в дверь.

– Пидар-Рябчик, это тебе шах.

Он снова схватил швабру и постучал по лампочке.

– Я в темноте лучше поставлю.

Надзиратель открыл кормушку.

– Что, опять перегорела? Вот напишу рапорт.

– Пиши, пиши. — И Глаз с силой пнул тазик от бачка с питьевой водой. Тазик перевернулся, обдав дубака брызгами.

– Петров, — сказал дубак, — я сейчас тебе поставлю мат. Пойдешь в карцер новую партию играть.

В карцере сидеть — тепло, на дворе — весна. Глаза тянуло на улицу.

В соседнем карцере сидела женщина и часто стучала крышкой параши. Стук звонкий. «Как она так звонко стучит?» Глаз подошел к параше и стукнул крышкой. Удар получился глухой.

– Соседка, как ты так звонко стучишь парашей? — крикнул Глаз. — И что, у тебя параша автоматическая?

– А я к крышке привязала резинку, — ответила женщина. — Подниму, а затем опускаю. Дубак, падла, пусть рехнется от этого стука.

– Дубак не рехнется, мы — точно. Ты где резинку взяла?

– Где, — женщина засмеялась, — из трусов выдернула.

– Они у тебя не спадают?

– Я их узлом завязала.

– Тебя как зовут?

– Мария.

– А сидишь за что?

– За хулиганство. Год дали.

– Что ты натворила?

– Муж работал в зоне. Дубаком. Жила в Лобытнангах. Он пил часто. Любовницу имел. Я как-то пришла к нему на работу, у меня на него накипело, и побила стекла на вахте, прибор какой-то сломала. Вот меня муженек и упрятал.

Хотя Мария и толково рассуждала, но по выходкам напоминала сумасшедшую. Чашкой, из которой пила, несколько раз зачерпывала в параше и плескала в лицо надзирателям.

Под стук параши, под матерки и песни Марии Глаз отсидел пять суток.

Разводящий повел Глаза не в камеру, а на склад. А матрац-то в камере оставался. Глаз получил постельные принадлежности, и разводящий привел его к карцеру.

– А почему снова карцер?

– Будешь сидеть на общих основаниях.

Разводящий открыл топчан, Глаз расстелил матрац и забегал по карцеру.

– Старшой, я на общем основании? — постучал он в кормушку.

– На общем.

– Ну тогда возьми у малолеток пачку махорки, газету и коробок спичек. Сделай доброе дело.

Дубак принес.

– Вот спасибо. Пусть на огороде у тебя урожай хороший будет.

– Да нет у меня огорода. Я в казенном доме живу.

– Тогда пусть жена хорошо кормит, а не так, как нас хозяин.

– Ну и чудак ты, Петров. Сидеть тебе теперь в карцере долго. Добился.

На следующий день после прогулки Глаз разделся по пояс и лег на бетонный пол. Он решил простыть и попасть в тюремную больничку. Он отчаялся. Отсидеть пять суток в карцере для него ничего не стоило. Но сколько теперь?

Два дня он валялся на бетонном полу. Заслышав шаги, вскакивал и падал на топчан.

Ему захотелось поплакать. Может, станет легче. Он, распластанный на бетоне, силился заплакать. Но слез, ох этих слез, — как они сейчас нужны! — не было.

Лежа на бетоне, он вспоминал Веру. «Она, наверное, сейчас гуляет на улице. А правда, что она сейчас делает? Может, в кино собирается? А может, на свидание? Верочка, милая, будешь ли ты моей?»

Глаза бесило — не может заболеть. Люди чуть простынут, и сразу температура. А тут никакая холера не берет.

«Господи, освободи меня от карцера».

И правда, будто Бог услышал Глаза: его забрали на этап. Какая радость! Конец карцеру! Да здравствует родная КПЗ! «Улица, улица, я увижу тебя из окна «воронка»!».

11

Глаза привезли в милицию на закрытие дела. В кабинете — Бородин и следователь прокуратуры Иконников. Иконников еще больше поседел.

Глаз щелкнул каблуками:

– Солдат армии войска польского прибыл.— И без приглашения сел на стул.— Федор Исакович, что же вы Пальцева Юру, друга своего и соратника, на полтора года упрятали! Не-хо-ро-шо.

– Ты с ним сидел? — спросил Бородин.

– Я снял с него тельняшку и галифе. В тюрьме у Юры житуха плохая. Зашибают его. Переживает он сильно и почти ничего не ест. Боюсь, помрет с голоду. Не выдержать ему полтора года.

– Ты же выдержал. Выдержит и он.

Бородин вышел. Иконников стал брать у Глаза последние показания. Прижатый признаниями Мишки Павленко, Глаз признался в совершении разбоя. Он только сказал, что преступление они совершили вдвоем, с Генкой Медведевым. Робки Майера не было.

О краже из старозаимковской школы магнитофонов и проигрывателя Иконникову известно. Мишка Павленко и в этом преступлении колонулся, а Генка Медведев чистосердечно признался. Глаз кражу отмел.

Иконникову большой разницы не было, вдвоем совершено разбойное нападение или втроем. Доказано главное — преступление совершили они.

Робку недавно увезли из КПЗ. Он ни в одном преступлении не признался. Следователь прокуратуры жать на Робку не стал. Пусть суд устанавливает, кто с кем совершил разбой и кражу.

После допроса Глаза завели в кабинет начальника милиции. Начальник милиции сидел за столом, за другим — Бородин. Около окна стоял прокурор района и курил.

– Ну как, Колька, твое здоровье? — улыбнулся прокурор.

– Как здоровье? Вы лучше скажите, что Колесову будет?

– Колесову дали строгий выговор за то, что он тебя не убил.— Прокурор беззлобно рассмеялся.

Глаза после такого ответа передернуло. Он решил кинуться на прокурора и схватить его зубами за глотку.

Еще секунда — Глаз напрягся, готовясь к прыжку, — но прокурор опять улыбнулся:

– Дак как твое здоровье?

Улыбка прокурора и повторный вопрос о здоровье растопили ярость Глаза. Он расслабился, обложил Колесова матом, но на вопрос отвечать не стал.

Иконников Глаза несколько раз допросил, запротоколировал и на закрытие дела пригласил защитника Барсукову. В прошлый суд она его защищала. Глаз сел за стол.

– Давай посмотрим дело, — сказала Лидия Васильевна.

– Я сам буду листать.

Иконников за защитника ответил:

– Нет, Коля, дела в руки тебе не дадим. Еще порвешь какие-нибудь листы. Садись рядом с Лидией Васильевной и смотри.

Глаз подсел к ней, и она стала быстро листать.

– Помедленнее, я и двух строчек не успеваю прочитать.

– Можно помедленнее.

– Хорош. Не хочу больше. Галопом по Европам. Если б я сам полистал да почитал там, где мне интересно, тогда другое дело. А так, — Глаз фыркнул, — что от этого проку. В деле есть показания заключенных, которые видели, как я с этапа бежал?

– Что ты за побег переживаешь, — сказал Иконников, — когда я буду составлять обвинительное заключение, то напишу о нем только одну строчку. Не повлияет побег на приговор.

– Следователь особого отдела Эмиргалиев это же говорил. Я хочу, повторяю вам, чтоб наказали Колесова. Почему он стрелял в малолетку? Пусть перед судом отвечает.

Защитник молчала. Глаз посмотрел на нее, потом на Иконникова и сказал:

– Не буду дело смотреть. Я согласен со следствием. Давайте — распишусь.

Закрытие дела Глаз подписал. Со следствием — согласен. На этот раз уголовный розыск сработал четко, и претензий у него не было. Вот только Колесова выгородили. И защитником Глаз недоволен. Сидит, как пешка, и Иконникову поддакивает. Дела почитать не дает. Будто не защищать, а обвинять берется. И Глаз сказал:

– Я не хочу, чтоб вы меня защищали. Что от вас толку.

– А какой тебе толк нужен? — спросила она, улыбнувшись.

– Толк нужен. Мне тогда три года дали, и зачем вы меня защищали? Если б вас не было, больше б не дали. Я отказываюсь от вас. Я возьму защитника из Тюмени.

– Что ж, твое дело. Ты вправе брать любого защитника. Хоть из Москвы.

Мент повел Глаза в камеру обнявши. Он боялся, чтоб Глаз не ломанулся, когда будут мимо выхода проходить. Пока мент вел его по коридорам, Глаз шарил в карманах его кителя прямо на виду у посетителей. Он вытащил у него пачку «Беломора» и с ней зашел в камеру. Угостил зеков.

В камере сидел пожилой мужчина. Он много забавных историй знал. Сейчас мужчина рассказывал о лошади по кличке Серко.

– Ну до того Серко умный был, что половина колхозников его сахаром угощала. У Серко был номер, с которым бы ему в цирке выступать. Частенько по утрам, перед работой, конюх этот номер колхозникам показывал. «Серко, — говорил он, — пойдешь в коммунизм?» Серко вставал на дыбы, мотал головой, храпел, рыл копытом землю, но в коммунизм идти не хотел.

В камере была интересная личность — рецидивист Никита. Из пятидесяти лет он около половины просидел в лагерях и чего только о зонах не рассказывал. Заговорили об Александре Матросове.

– Прежде чем базарить об Александре Матросове, надо знать, кто он был. Он в зоне сидел, на малолетке. В Уфе. Его там страшно зашибали. Вон спросите у Глаза, как на малолетках ушибают. Там все на кулаке держится. Так вот, Сашу в зоне били по-черному. Он с полов не слазил. И рад был, когда на фронт попал. Я с ним в одной зоне не был. Но кент мой, Спелый, с ним вместе в Уфе сидел. И он рассказывал, как опустили в зоне пацана. Вас бы вот с годик-другой подуплить, а потом отправить на фронт и отдать приказ уничтожить дот. А ведь как получается: парня били в зоне, а потом, когда он совершил подвиг, эту зону, где у него здоровье отнимали, назвали его именем. Уфимская малолетка имени Александра Матросова[12] . Знаешь, Глаз, эту зону?

– Знаю,— ответил он,— я в Одляне сидел, а Матросова от нас недалеко была. Она показательная. У нас кулак сильный был, а в матросовской, говорят, еще сильнее.

Однажды, когда заключенных повели на оправку, Глаз увидел в конвое старшего лейтенанта Колесова. Глаз шел последним. За ним следовал Колесов. Глаз обернулся.

– Я думал, по тебе панихиду справляют. Живучий ты, падла.

Колесов дождался, пока заключенные зашли в камеру, и дернул Глаза за руку.

– Стой! Ты, сволочь, если будешь так говорить, я тебя,— он судорожно схватился за кобуру, расстегнул ее, но вытаскивать пистолет не стал,— пристрелю.

Глаз зашел в камеру и подумал: «Вот сука, даже обругать его, козла, нельзя. Псих он, что ли? Еще и правда пристрелит».

12

На этап Глаза повезли в наручниках, опять спаренным с заключенным. Два часа утомительной езды в душном «Столыпине» — и Глаз в тюменской тюрьме.

Пока сидели в привратке и ждали шмон, Глаз карандашом на клочке бумаги написал всего одно слово, а бумажку спрятал. Сегодня шмонать будет здоровенный надзиратель-новичок, и Глаз решил его разыграть. Когда открыли дверь и крикнули выходить, Глаз, качая плечами и вращая руками, а ногами пританцовывая, выплясал из боксика и, подтанцевав к молодому двухметровому дубаку, выставил вперед левую ногу, вывернутую внутренней стопой к надзирателю, и, низко поклонившись, а руками в этот момент часто-часто махая под животом, улыбнувшись, тихо сказал:

– К вашим услугам. Чаволь изволите?

– Раздевайся, — спокойно ответил надзиратель, не обращая внимания на выкрутасы Глаза.

– Ча-аволь, ча-аволь? Не расслышал? — спросил Глаз, приподнявшись на цыпочках и приближая ухо ко рту надзирателя. — Я слаб на ухо, повторите.

Надзиратель, видя, что Глаз выламывается, все же сказал ему, громко, почти в ухо:

– Раздевайся, говорю, — и отступил на полшага.

– Ах, раздевайся, — вяло пробормотал Глаз, а потом, как бы сообразив, что ему сказали, и сделав серьезное и обиженное лицо, переспросил:

– Как — раздевайся?

– А так, да поживее, — не повышая голоса, проговорил попкарь.

Другие дубаки вовсю шмонали зеков, не обращая внимания на проделки Глаза. Они к этому привыкли.

Но один, ближний к верзиле-дубаку, не выдержав кривляний Глаза, сказал:

– Вдарь по шее. Враз разденется.

Глаз нехотя стал раздеваться. Вещи, вместо того, чтобы класть на стол, подавал в руки попкарю, каждый раз что-нибудь говоря:

– Смотри-смотри, чего-нибудь найдешь.

Или:

– Вот здесь точно что-то есть.

Когда дошла очередь до туфель, Глаз тихо, заговорщически молвил:

– Не там смотришь. Как кенту говорю — под каб-лу-ком.

Дубак бросил туфли на пол и взглянул на Глаза. Тот стоял в одних трусах, скрестив руки на груди.

– Ах ты, дядя Степа, не нашел-таки. Я-то, в натуре, думал: ты руку набил. Долго тебе учиться искать, — разжигал Глаз самолюбие молодняка. — Раз там не нашел, — он кивнул на одежду, — во мне точно не найдешь. Как пить дать.

– Хорош болтать, — надзиратель приблизился к нему, — открой рот.

– Во рту, окромя языка, ничего нет. А язык можно в камеру проносить?

– Отрезать бы тебе его. Открой рот.

– Подожди, я чихну.

Глаз чихнул в руку, а потом открыл.

Надзиратель, осмотрев рот, стал осматривать уши. А Глаз так и стоял с открытым ртом.

– Закрой рот и сними трусы.

– Ты же не сказал мне его закрыть. А в ушах ты не нашел у меня серу. Весь день сегодня кипела. Особенно в левом. Поковыряй спичкой, не веришь если.

Глаз снял трусы и повернулся к дубаку задом.

– Подними ноги.

– Не ноги, а копыта. А потом зараз копыта не поднять. По одному.

Глаз поднял одну, потом другую ногу и повернулся к попкарю.

– Задницу будешь осматривать?

13

Глаза бросили к малолеткам в камеру шустряков. Из нее его в карцер сажали.

Только он переступил порог, малолетки заорали:

– Глаз!!!

– Живой!!!

– Здорово, ребята, — сказал он.

Пацаны приветствовали его криками. Он не мог понять, в чем дело. Тогда холодно к нему относились, а сейчас встречают радостно, восторженно даже.

– Глаз, — заговорил Масло, — к нам Рябчик три дня назад приходил, сказал, что ты опять на этапе в побег пошел и тебя пристрелили. Мы и по трубам разговаривали, там были с этапа, и они подтвердили, что да, на этапе кого-то шлепнули. Мы Рябчику сначала не поверили, но когда узнали, что на этапе кого-то убили, то подумали, что это точно тебя. Так во многих камерах считают. Воскрес, значит.

– Я на этот раз в побег не ходил. Кого-то другого шлепнули.

Пацаны переговорили с соседними камерами, сказали, что Глаз живой. Его тоже хотели послушать, и он кричал в кружку. Всех интересовало, кого на этапе убили.

Не успел Глаз пересказать новости — в камеру вбежал Рябчик.

– Петров, так ты, оказывается, живой! А все говорят, что тебя убили. Я даже свечку в церкви поставил.

Майор улыбался. Глаз, конечно, не верил, что Рябчик рад ему. Он просто пришел удовлетворить свое любопытство.

В камеры регулярно, между завтраком и обедом, приносили свежие газеты. Глаз как-то взял «Тюменскую правду» и на последней странице прочитал очерк о взяточниках. О тех, с кем сидел.

В очерке Глаза поразило то, что Чингиз Козаков все же написал брату письмо. В нем просил не жалеть денег на подкуп следствия и суда. Письмо до брата не дошло: подшили к следственному делу. «Значит, Людка-баландер с письмом спалилась или передала Куму».

И про Костю Кобзева, посредника, тоже писали. Он играл не второстепенную роль.

«Так, значит, у них следствие закончилось. Летом будет суд».

Камера шустряков просуществовала недолго. Скоро ее расформировали, а Глаза посадили к взрослякам.

14

Глаза кинули на третий этаж в большую угловую камеру. В ней стояло в ряд десять шконок и жило девятнадцать подследственных. Глаз занял последнее свободное место.

В камере был земляк Глаза, Володя Матвиенко. Попал он за частнопредпринимательскую деятельность. Работал в Заводоуковске в фотоателье и, используя бланки заказов, фотографировал детей в школах, детских садах, а деньги брал себе. Он ждал года три и был спокоен. С Глазом Володя подружился.

В камере все — первоходки, и многие тяжко переживали. В основном работяги. Влипли на мелочовке. Кто побил жену. Кто — за кражу.

В камеру бросили новичков. Мест на шконках не было, и они положили матрацы на пол. Не успели новички освоиться, как Глаз заспорил с одним на приседания.

– Да не присесть тебе пятьсот раз, — сказал новичок.

– Если не присяду, откатаю тебя пятьдесят раз по камере. Присяду — ты меня.

– Бесполезный спор. Не присесть тебе пятьсот раз.

Камера наблюдала за спором, и самые шустрые подлили масла в огонь.

– Да поспорь ты с ним. А катать будет по очереди всю камеру.

И они стукнули по рукам.

Глаз разделся до трусов и вышел на середину.

– Так, приседаю с одним условием: руки держу на коленях.

И Глаз начал. Зеки залезли на шконки, закурили и стали спорить, присядет или нет. Все решили, что не присядет.

Он сделал первую сотню и начал вторую.

– Смотри-ка, на вторую попер, — удивились некоторые.

– Сто — не пятьсот, — возразили другие.

Глаз приседал — камера наблюдала. Иногда кое-кто вставлял реплики, чтобы Глаз заканчивал, а то у него сил не будет катать мужиков.

Глаз присел половину, и в камере — тихо. Слышно только судью.

Вот сделана последняя сотня, и камера взорвалась:

– Молодец!

– Мастак!

– Спортсмен!

Все разом заговорили. Глазу пожимали руку, дружески хлопали по плечу.

Мужики с дороги убрали столы, и Глаз залез на плечи мужчины. Под улюлюканье камеры тот откатал Глаза пятьдесят раз.

Теперь для Глаза, да и для всей камеры было занятие. Как только в камеру приходил новичок, Глаз спорил с ним на приседания. И тот проигрывал.

С пятисот приседаний Глаз дошел до тысячи. Когда он приседал, его обмахивали полотенцами. Камера только и ждала новичка. Не успеет Глаз с ним поспорить, как с дороги убирают столы, а с полу матрацы, освобождая дорогу.

В камеру набили столько народу, что и на полу места хватать не стало. Среди новичков было несколько бичей. С самым молодым из них Глаз часто разговаривал. Он был тюменский. Несколько лет нигде не работал, разъезжая по городам. Но от Тюмени далеко не уезжал. Его в камере прозвали ББС — бич ближнего следования. ББС было двадцать с небольшим. Он был высокий, крепкий парень. Жажда приключений тянула его в поездки. Он курсировал в Свердловск, Челябинск, Омск. Потом возвращался домой. К матери. Отсыпался, отъедался и снова уезжал. За бродяжничество его наконец посадили.

Другой бич в камере был лет тридцати пяти. Он разошелся с женой, оставил ей квартиру и стал бродяжить. Он объехал пол Советского Союза, добывая на еду случайными заработками. Этого бича прозвали БДС — бич дальнего следования.

Но был в камере бич бичам, лет сорока разбитной мужчина, объехавший за свою жизнь все республики. Не было места на карте, где бы он не был. Этот в отличие от других на работу иногда устраивался, чтоб была отметка в трудовой книжке и в паспорте. Бродяжил он более десяти лет. Он был черный, как негр,— его нажгло солнце юга. На лето он чаще приезжал в Сибирь, а на зиму отчаливал на юг, к теплу. Он гордился тем, что бродяжил и мог в камере дать отпор любому. Бичей в тюрьме не любили. Они были все грязные, и у многих, когда с них состригали шевелюры, копна волос на полу шевелилась от вшей. В камере с ними не кентовались. Бичи были посмешищем зеков и надзирателей. Прожженного бича прозвали БОН — бич особого назначения. По виду никто не мог сказать, что он бич. Одевался он не хуже других, и вшей у него не было.

Говорили, что старые, немощные бичи на зиму стараются попасть в тюрьму, где их будут кормить. А к лету они выйдут на свободу. Так это было или не так, но Глаз таких бичей не встречал, кто бы добровольно пришел в тюрьму. Еще про бичей говорили, что, когда осенью 1967 года объявили амнистию, многие бичи плакали. На зиму их выгоняли на улицу.

В последние недели в Тюмени на бичей проводили облавы и многих повылавливали. В камере — около десяти бичей. Они негодовали на местные власти и ругали милицию.

Сосед по шконке у Глаза мужчина из Голышманова. Украинец. Дима Моторный. Он тоже попал за частнопредпринимательскую деятельность. На свободе работал в телеателье. И земляка Глаза, Володю Матвиенко, называл подельником. Дима писал стихи. И вот он написал стихотворение о Глазе, на мотив популярной песни о соседе. Он сел за стол и стал читать:

Я не знаю, что мне делать, Дайте мне, друзья, совет. Одноглазый, неспокойный Появился здесь сосед. Целый день он донимает У кормушки дубака, Если кто играет в шашки, То он тычет под бока. А Володя Матвиенко Дал друзьям такой совет: Зад намазать скипидаром, Чтоб спокойней был сосед.

Камера засмеялась, а Глаз сказал:

– Намажь-ка мне скипидаром, так я по головам начну бегать.

Все согласились, и Дима пообещал заменить неудачную строчку.

Как-то Моторный написал стихи про бичей и дал прочитать Глазу. Глазу стихи понравились, он выучил и стал громко читать:

Над Тюменью утро наступает, И мороз становится сильней, С теплотрасс на промысел вылазят Оборванных несколько бичей. Главный бич остался в теплотрассе, Он боится выйти на мороз, Молодым бичам дает приказы, Чтобы долю каждый ему нес. Много здесь, в Тюмени, предприятий, Где начальство радо всем бичам, Нет условий для своих рабочих, А бичами выполняют план. Так, в тюменском мясокомбинате На работу всех бичей берут Без прописки и без документов И расчет им сразу выдают. Кроме денег, здесь бичам приволье, Колбасы хоть вволю поедят И еще берут мясопродукты, Чтоб на водку просто променять. Надо вам кончать, бичи, бродяжить, На исходе ведь двадцатый век, Приобщайтесь вы к нормальной жизни. Как живет советский человек.

Зеки забалдели. Над бичами ловили «ха-ха». Сильнее всех бичей глотку драл БОН.

– Ты про себя напиши! Что ты про нас пишешь?

Бичи стали ненавидеть Глаза.

Лето в разгаре. В камере духотища. Зеки, как мореные, ходили полураздетые. Ни в шашки, ни в шахматы или домино играть не хотелось. Валялись на. шконках, обмахиваясь полотенцами или накидывали их, смоченные, на себя.

Особенно духота доставляла хлопоты тем, кому приносили сливочное масло. Они носились с ним, как с больным ребенком. Чтобы масло не испортилось, его обильно солили, клали в полиэтиленовый кулек, наливали из-под крана холодной воды (в трехэтажном корпусе к этому времени подвели в камеры воду и стали пользоваться туалетами), завязывали и клали между рам, стекла которых или были разбиты, или выставлены. Туда заглядывал ветерок. Воду на день меняли несколько раз.

Глаз от маеты освобожден: передач ему не носили, а отовариваться денег не было. Жил он на тюремной баланде, и лишь изредка его кто-нибудь угощал.

На прогулке Глаз не баловался, так как камеру могли раньше увести.

Глаз получил обвинительное заключение и расписался, что его следственное дело передали заводоуковскому народному суду. Он сразу попросил у дубака бумагу и ручку и написал три заявления: одно — в заводоуковский народный суд, второе — в областной, третье — в областную коллегию адвокатов. Во всех заявлениях он просил одно: «Назначьте мне тюменского защитника Фишера, чтоб только он защищал меня на суде». В конце заявлений Глаз написал: «Если не назначите тюменского защитника — на суд не пойду. Несите на руках».

Фишер — самый авторитетный и уважаемый защитник области. Он брал самые сложные дела. Имя его не сходило с уст заключенных. Денег для него состоятельные родственники подсудимых не жалели. Лишь бы помог.

Не всех обвиняемых Фишер брался защищать. Лишь тех, кто неплохо платил.

15

Глаза привели в комнату для допросов. За столом сидел лет сорока с небольшим черный, с узким разрезом глаз, в штатском, мужчина. Он предложил Глазу сесть.

– Я из областной коллегии адвокатов. Моя фамилия Кон. Буду у тебя защитником. Ты, я читал твое заявление, просишь Фишера. Ему некогда. Он взял несколько дел.

Глаз слышал о Коне. Кон был популярным защитником в Тюменской области и тоже, как Фишер, брал дела лишь тех, кто хорошо платил. Кон был кореец. В молодости, говорят, работал следователем.

– Я полистал твое дело. Ну и наворотил ты. В общем, я берусь тебя защищать.

Кон глядел маленькими, черными живыми глазами. Он ждал. Но Глаз молчал — что говорить? — денег-то у отца нет. Глаз взгляд с выжидательного лица защитника перевел на стол. На столе, сверху тощей папки покоились его холеные руки. На левой кисти — наколка. Прочитать невозможно. «По-корейски, видно, наколол», — подумал Глаз, но сказал:

– Я ходил в побег. Мне сто восемьдесят восьмую пришили. Но меня при побеге ранили, хотя я крикнул: «Не стрелять — бежит малолетка». А Колесова, начальника конвоя — он стрелял в меня, — не наказали.

– Ладно, — сказал Кон, вставая из-за стола. — Я плохо изучил твое дело. К суду подготовлюсь. Глаз был рад, его защитник — опытный ас.

У Глаза близился день рождения. Второй, как посадили. Первый прошел в Одляне. В тот день он в зоне не работал — именинников от работы освобождали, а сейчас он и так не работает. Надо как-то отметить.

Мужики предложили поставить бражку.

– Как раз ко дню рождения поспеет, — сказал, смеясь, пожилой мужчина. — Напьешься, будешь песни петь. Нам веселее.

– А как без дрожжей поставить? — серьезно спросил Глаз.

– Я знаю, — ответил мужчина-весельчак. — Давай кружку.

Мужчина раскрошил в кружку корку поджаренного хлеба, залил кипяченой водой, бросил щепоть, сахару, пошептал что-то под гогот камеры и подал кружку.

– К дню рождения бражка готовая будет. Правда, некрепкая.

На другой день Глаз посмотрел, в кружке бродило. Хлебные крошки поднимались вверх из мутной воды и снова уходили вниз.

Глаз от радости на всю камеру крикнул:

– Бродит!

Дни шли. В кружке бродило. Глаз по нескольку раз в день заглядывал в кружку, а иногда и зеки, и говорили:

– Ох и бродит!

И вот день рождения. После завтрака — обход врача. Глаз сказал:

– Берите таблетки. От головы, от кашля. И мне отдавайте. Сглочу горсть да запью бражкой — забалдею.

– А если я слабительного возьму? — смеясь, сказал Матвиенко.

Когда начался обход. Глаз стоял у дверей и принимал таблетки.

Он потряс на ладони таблетки и сказал:

– Маловато.

– Что ты раньше молчал, — это Матвиенко, — мы бы горсти три насобирали.

– Э-э-э, мужики, слабительного никто не взял?

– Я взял одну, — сказал Матвиенко.

– Нет, я правда, никто не брал?

– Да нет, что ты, — зашумели зеки.

Глаз достал кружку. Понюхал. Брагой пахло. Мужики стали поздравлять его, желать, чтоб меньше дали, и он проглотил несколько таблеток, запив «бражкой».

– Градуса два есть, — сказал он и, проглотив таблетки, допил мутную водичку.

– Скоро кайф придет. Ох, и побалдею же я!

Прошел час — кайфа не было. Тогда он размешал с водой зубной порошок, процедил и выпил целую кружку.

– Во, теперь забалдел, — сказал он и стал читать стихи.

На другой день Глаза забрали на этап. В этапку напихали народу, все закурили — и не продохнуть. Глаз, опытный в этапах, занял место на нарах в противоположном от дверей углу — около окна. Здесь он разместился с Геной Медведевым. Робки не было. Видать, отправили раньше.

Поговорив с Геной, Глаз пошел напиться. Около дверей на нарах, кучковались зеки. Глаз напился, и, когда шел назад, парень, но взросляк уже, сказал:

– А вот и Глаз.— Он пристально посмотрел на Глаза.— Что это тебя по камерам гоняют? Смотри, свернут шею.

«Что он гонит, в натуре», — подумал он и лег на нары. Закурил. Затянувшись, сказал:

– Гена, слушай, возьми восемьдесят девятую на себя. У тебя первая судимость, а мы по второй капаем, да и по три есть. Сто сорок шестая перетягивает, кража школы на срок не повлияет. А про Робку давай говорить, что его с нами не было.

– Ты говоришь, кража на срок не повлияет, но почему ты по ней не идешь?

– Мне-то как раз и повлияет, — темнил Глаз, — у меня вторая судимость. И у Робки тоже. Возьми на себя. Тебе, как первый раз судимому, дадут меньше.

Глаз не хотел брать кражу на себя: отцу тогда придется за магнитофоны платить. А Медведевы жили богаче. Глаз не вспоминал первое дело, когда Генка его вложил. Этот козырь он берег. Гена, подумав, согласился.

– Вон там, подальше нас, малолетка лежит? — спросил Глаз.

– Малолетка.

– Надо побазарить с ним, он лучше меня прикинут. Глаз подсел к пацану. Поговорив, предложил:

– Махнем брюками. Я на суд.

– А я в каких пойду?

– Поедешь на суд и тоже с кем-нибудь сменяешься.

И они махнули. Глаз пожал парню руку и лег на нары.

Гена о Падуне стал рассказывать. Глаз жадно слушал. О! Как хотелось ему хоть на миг заявиться в Падун. Пройтись по Революционной. Поздороваться со знакомыми. И Верочку, Верочку он вспомнил. Повзрослела, наверное. Восемь классов закончила. Будет дальше учиться или поедет куда поступать?

Глаз слушал Генку и одновременно думал. Рассказ о Падуне его всколыхнул. Когда Генка стал рассказывать о драке, он перестал мечтать и сказал:

– Так вы дрались у забора! Эх, ну и что, пусть их было больше. Надо было палки от забора отодрать. Был бы я там…

Глаз замолчал и представ